«Нет ничего удивительного в том, что эта наука, как и другие, возникла из потребностей человека. Всякое возникающее знание из несовершенного переходит в совершенное».
Вале очень интересной показалась эта мысль древнего грека, Евдема Родосского, и он решил выписать ее в свою записную книжку.
Постепенно углубляясь в вопрос, он узнавал о несовершенствах Евклидовых «Начал» и о знаменитом пятом постулате — о том, что через точку С, лежащую вне данной прямой, в той же плоскости можно провести только одну, не пересекающую эту прямую линию.
Но уже в древности, после Евклида, заметили, что истина, утверждаемая здесь, совсем не так очевидна, чтобы ее можно было принимать на веру. Так, может быть, это не постулат, а теорема? Может быть, ее можно доказать, выведя из других более простых и очевидных истин? Многие крупнейшие умы в математике, от Птоломея до Лобачевского, на протяжении двух тысяч лет бесплодно бились над этим доказательством.
«Я прошел весь беспросветный мрак этой ночи и всякий светоч, всякую радость жизни я в ней похоронил», —
так Вольфганг Больяи в письме к сыну Иоганну подводил итоги своих бесплодных изысканий, которым он посвятил целую жизнь.
И вдруг оказалось, что в этих доказательствах нет нужды, что возможна геометрия, которой этот недоказуемый постулат не нужен. Эта геометрия абсолютно стройна, абсолютно логична и так же свободна от внутренних противоречий, как и геометрия Евклида с ее злополучным пятым постулатом.
Такую геометрию создал Лобачевский.
Валя совершенно забросил уроки и нахватал двоек. За двойки Полина Антоновна его поругала, но внутренне была очень довольна: двойки он исправит, а семя мысли, брошенное ею когда-то, в начале года, уже давало всходы.
Но вот на математическом кружке возник вопрос о распределении докладов. Общая тема работы — «Великие русские математики». Первый из них — Лобачевский. Кому поручить этот доклад?
Полина Антоновна назвала Валю Баталина. Но Валя вздрогнул и испуганно, чуть ли не исступленно, затряс головою.
Он никогда не выступал ни на каком собрании, он никогда не говорил публично, кроме ответов в классе, и считал, что не умеет говорить, не может связать двух слов. Он действительно не умел связать двух слов, как только переставал быть наедине с собой. Сам же с собой он часто говорил, составлял целые речи, произносил большие, горячие монологи. Но его смертельно пугала аудитория, взгляд многих десятков глаз, перед которыми он должен стоять один, говорить что-то такое, что другие должны принять и с чем должны согласиться. Ему всегда казалось, что для этого нужно очень много знать или очень много сделать, — одним словом, нужно иметь большое право, чтобы говорить перед людьми, а он, Валя Баталин, такого права не имеет. Он обязательно скажет или не так, или что-нибудь такое, что другие уже давно знают, и все будут смеяться над ним, ну, может, не смеяться, а будут думать, что он напрасно отнял у них время, напрасно говорил о том, что и без него ясно. Правда, потом нередко оказывалось, что другие ребята говорили то самое, что собирался сказать Валя, и ничего не было в этом ни смешного, ни глупого. Но Вале никто на помог побороть в себе эту робость, и он так и продолжал ходить в «молчальниках», «пассивных», стесняясь сам себя.