Виктор снимал фотографии семьи Эдика со стены и думал о его детях. У лейтенанта были живы родители, и представить, что он потерял кого-нибудь из них, было просто невозможно.
«Некоторые считают, что, взрослея, у них отпадает надобность в родителях, – размышлял тогда Виктор, вглядываясь в такие милые мордашки детей Эдика. – Это совершенно не так. Вырастая, мы сталкиваемся с еще большими неожиданностями и неприятностями, нежели в детстве. И кто нам поможет, хотя бы словом, в такие моменты, как не родители? Кто? Ведь они самые близкие люди на Земле. И, наверное, единственные, кто действительно не желает нам зла».
По вечерам, надежно укрывшись от посторонних глаз в своей тесной комнатушке-каптерке, где Эдик хранил наиболее ценные, на его взгляд, предметы ротного армейского обихода, старшина тщательно выстраивал в ученической тетрадке в клеточку колонки цифр и только ему понятных записей.
В маленьком коллективе, где со временем даже самое тайное становится явным, прознали о «счетоводстве» и вовсю подначивали Эдика за его скупердяйство, особенно во время совместных ужинов…
Эдик хмурился, все так же исправно молотя челюстями, и в дискуссии не вступал. Но однажды, по большой пьянке, его разобрало, и он обиженно закричал:
«Я что – для себя жадный? Я для семьи жадный. Приеду, вот, дочке фортепьяно куплю. А то она у меня в школе музыкальной учится, а дома по фанерке, где я ей черные и белые полосы нарисовал, стучит. Пальцы в кровь. Жена плачет и не хочет никакой музыки, а девочка упрямая и одаренная очень. Учителя говорят, что такие раз в сто лет рождаются. Почему она должна так – пальцы до мяса? Потому, что я прапор несчастный? Нет, в доме моем все для детей будет! Это мы с женой детдомовские, безродные, а у детей наших родители есть. И помирать стану – все им перейдет. Ничего мне не надо. Думаете, я здесь на третий год от хорошей жизни остался? Нет! Я все подсчитал!»
Старшина судорожно рванул сложенную пополам тетрадь из внутреннего кармана расстегнутой куртки. Мужики стыдливо опустили глаза, думая, наверное, что подобной глубинной любви к дому никто из них от вечно недовольного Эдика не ожидал.
Именно в Афгане Егоров все чаще стал вспоминать отчий дом. И когда он внезапно просыпался посреди ночи от резкого толчка страха и потом долго не мог уснуть, лежа с раскрытыми глазами, ему так хотелось, чтобы родители пришли сейчас, присели на край солдатской койки, обняли, приласкали и спросили о жизни.
Тогда лейтенант, едва сдерживая рыдания, ответил бы, что живет он плохо, очень плохо, постепенно превращаясь в другого человека, не такого, каким они его помнят. И что теперь он очень часто поступает совсем не так, как учили они его в детстве.