Холл был полон, как наутро после первого убийства. Все спрашивали друг друга, скорее даже истерически выкрикивали:
— Когда? Где? Как?
Кто-то нашел труп дона Гаэтано, но где — в его ли комнате, в кабинете, в часовне или в лесу — было неизвестно. Наконец из-за дверей раздался крик:
— В лесу, у старой мельницы! — И все стадо выбежало на площадку, рассыпалось, вновь сбилось в кучу у начала дорожки, что вела к старой мельнице.
Я тоже пошел с ними: последним, замыкающим в этой причудливой цепочке пожилых мужчин, которые неслись по дорожке, пыхтя и спотыкаясь. Я слышал впереди прерываемые одышкой вопросы: был ли дон Гаэтано убит или умер естественной смертью. Как будто любая смерть — ведь дон Гаэтано должен был бы внушить им это! — не бывает всегда естественной.
Он был убит. У старой мельницы — той самой, от которой остался один жернов. И жернов, с которого он соскользнул, был теперь его изголовьем.
Для меня оказалось не столь уж большим потрясением увидеть его мертвым. Смерть, которая даже дуракам сообщает некоторую торжественность, у дона Гаэтано, наоборот, ее поубавила. Он лежал в нелепой позе, весь какой-то вывихнутый. Ноги, раскинутые почти под прямым углом, растягивали сутану, которая задралась при падении и открыла белые носки из толстой шерсти. Эти носки притягивали все взгляды, потому что их белизна выделялась между чернотой ботинок и чернотой сутаны и потому что они годились бы для разгара зимы, а был разгар лета. Оторвавшись от носков, взгляд задерживался — по крайней мере мой взгляд — на очках: они соскользнули и, держась на черном шнурке, закрепленном на груди дона Гаэтано, лежали на корне дерева под странным углом к лучу света, падавшему на них сквозь разрыв листвы. Точно деталь на каком-нибудь малом полотне в духе Караваджо. Я говорю «малом», потому что и сам дон Гаэтано после смерти, и все вокруг него стало как-то меньше: сократилось, стянулось, стало скромнее по сравнению с тем, как было при его жизни.
Недалеко от его левой руки лежал пистолет — короткий пистолет с барабаном. Так близко от руки, что кто-то рядом со мной спросил, не покончил ли он с собой. Я ответил:
— Вы считаете, что это возможно?
— У всех есть нервы, — ответил мой собеседник, задетый. И то, что один из преданных ему прихожан поставил его наравне со всеми, подтвердило, как мне показалось, мое впечатление: будто смерть — по крайней мере в этот час и в этом окружении — свела дона Гаэтано с его высоты.
Мы все остановились полукругом шагах в десяти от трупа дона Гаэтано и от склонившихся по бокам Скаламбри и комиссара, осматривавших его так тщательно, словно они ожидали каких-нибудь признаков жизни, ожидали пробуждения…