Конвейер (Коваленко) - страница 77

Плюнула вроде бы на него моя бабушка, ответила, что у них уж в третьем колене сыновей нет, слава богу, одни девки, и к немцам идти отказалась. Тогда начальник сказал: «Ну, если отказываешься, то пойдет Марея».

— Ну, я и пошла. Куда Марее соваться, схватят и повесят. А мне помирать, они так порешили, уже и пора. Обсказали они мне перед дорогой, кто такой Николай Самсонов: из наших полицай, с месяц, как его партизаны пристукнули, а я, значит, иду на свиданку с этим духом. А как они меня там схватят, начнут расспрашивать, я нигде не живу, по дорогам хожу, сына шукаю. Потом ко-мне один подойдет из этой комендатуры и крикнет: «Бабка Вера!» А я ему в ответ слово шепну. Тогда меня выпустят. — Бабушка вздохнула и закончила: — Так все и было.

— Какое слово, баба? Что ты ему шепнула? — Бабушка не сочиняла, я по Дарьиному лицу видела, что так все и было.

— Эге, — качала головой бабка, — то слово нельзя никому говорить. Тайное слово.

— Отцепись от нее. Забыла она, какое слово, — Дарья уже была на ее стороне, — сколько детей она выходила, сколько портков за войну перестирала. Язык у нее помелом, сам себе враг.

— А Федьку не углядела, — бабушка кончиками платка промокала слезы на щеках, — такой был мальчик ангельский, такой цветик восковой.

Мать иногда краем уха слушала наши разговоры, покрикивала на бабушку:

— Ты, мама, про партизан такого не говори. Кто услышит, так неизвестно что подумает. Мне сам Гневин говорил, что партизанкой ты считаешься, в списках есть.

Бабушка ее слов не понимала. Когда ей из деревни переслали удостоверение и партизанскую медаль, она документ отдала матери, а медаль завязала в узелок, в котором у нее хранились мелкие деньги, пуговицы и два никелированных ключика от швейной машины, отданные ей кем-то в лесу на сохранение.

Мать зажглась идеей выдать Дарью замуж.

— Нельзя молодой женщине одной жить, — говорила мне, — не дай бог, родит еще одного ребенка без мужа и пропадет совсем.

Она нашла ей мужа недалеко, в парке, тихого благообразного мужчину лет сорока, из сторожей. Поговорила с ним, получила согласие и пригласила в гости для окончательного разговора. Меня предупредила:

— Вечером придет муж, так ты помалкивай. Сиди и язык за зубами придерживай.

Я поправила ее:

— Какой муж? Жених он.

Мать усмехнулась. Была у нее такая усмешка: «Да что с тобой говорить?» Но все-таки объяснила:

— У Дарьи ребенок, какая она невеста. Ей не жених, сразу муж нужен, ребенку отец. Он ночью работает, значит, днем за мальчиком присмотрит.

Муж пришел свататься по-серьезному, со своей матерью, бойкой сухой старухой. В черном платочке, с красным торчащим носом, она походила на кладбищенскую богомолку. Оглядела нашу тесную комнатку, пошмыгала носом и пошла хаять своего сына. Перво-наперво сообщила, что он не Пантелей. Пантелей и ростом был, и в плечах был, и голос имел. Кто такой Пантелей — отец ли его, брат ли, — не пояснила. Потом сказала про сына: «Деньги у меня крадет. Я насобираю, а он вытянет и в парке на пиве пропьет». Дарьин муж слушал все это безропотно, стоя посреди комнаты, глядя на мою мать мутными, тяжеленькими, как подшипники, глазками. Табуретка у нас была единственная, на ней сидела старуха. Мы с матерью — на кровати. Мать завернула угол постели вместе с матрацем, и он сел на доски. Впервые я увидела, что мать растерянна, не знает, что делать. Старуха достала из широкой юбки бутылку вина, сама открыла шкафчик, вытащила стаканы. Мать поглядела на меня, в глазах был ужас. В любую секунду могла прийти Дарья. Придет, узнает, в чем дело, и повыкидывает гостей. Смех распирал меня. Хуже не придумаешь — рассмеяться в такой момент, когда мать страдает. Опередила старуха: наставила на меня свой нос, выпучила глаза и закудахтала в смехе, как квочка. И мать вдруг засмеялась. Мы трое тряслись в смехе, а Дарьин муж сидел грустный, положив ладони на колени, терпеливо дожидаясь, когда с нас сойдет дурь. Мать успокоилась первая. Поднялась, повернулась ко мне и глазами показала на дверь. Я вышла. Теперь они были в безопасности, если Дарья придет, я перехвачу ее во дворе.