Горькая луна (Брюкнер) - страница 109

— Я боюсь, что влюбился в тебя. И ничего лучшего со мной не могло случиться. Уже несколько дней я просто вне себя.

Сначала она ничего не сказала, положив мне руку на грудь, но внезапно отстранилась и с досадливым видом оттолкнула меня:

— Хватит, Дидье, ты пускаешь слюни на мое платье, того и гляди испачкаешь.

Я был разочарован, но в избытке чувств, который сейчас представляется мне дурацким, добавил:

— Я не знаю ничего более освежающего, чем твои губы.

Она фыркнула:

— Ты говоришь, словно какая-нибудь реклама зубной пасты.

Оскорбленный этими словами, я отпустил ее и вплоть до каюты Франца плелся за ней в молчании, как побитая собака, злясь на себя, что не могу найти достойного ответа, вновь сомневаясь в ее намерениях. Если она меня хочет, почему бы не сказать об этом? Если не хочет, к чему этот порыв энтузиазма при моем появлении? Но в тот вечер я не желал упускать своего, даже если мне придется считаться с ее причудливым характером. Быть может, мне надо было выждать подольше, соблюсти пристойные сроки. На этой мысли я успокоился: она использовала небольшой защитный прием, чтобы сильнее воспламенить мои желания.

Франц выглядел неважно: съёжившись, словно сплющенный сфинкс, в своем креслице, он казался удрученным. В его почти синеватой бледности угадывалась сильная усталость. Со мной он даже не поздоровался, настолько внимание его было поглощено Ребеккой.

— Мы пришли за тобой, — сказала она, — приготовься.

Лицо паралитика внезапно вытянулось.

— Давай останемся, — взмолился он, — не пойдем туда.

Она похлопала его по щеке:

— Не будь ребенком.

Я счел себя объектом, отвлекающим эту женщину от мужа, и в смущении потупился. Помимо воли взглянул на безжизненные ноги калеки в жалких фланелевых брючках и поднял взгляд к его лицу, на котором мольба боролась с паникой. Во мне родилось сострадание к этому человеку, несущему в душе всю тягость перебранок с супругой. Нервные подергивания уродовали ему рот, застывший в коварном оскале. В тревоге он только и повторял:

— Останься, останься…

— Замолчи, не начинай вновь свои комедии.

Она раздела калеку, облачила его в рубашку: он сносил это с полной покорностью, торс у него был худой, непропорционально тщедушный в сравнении с мускулистыми руками, и я попятился перед этим узким щитом с гербом из светлых волос.

Внезапно в инвалиде проснулось вожделение к молодому телу, возвышавшемуся над ним, он перестал хныкать и начал его трогать, бесстыдно ощупывать. Ребекка не мешала ему. Эта пассивность ужаснула меня, но последующее оказалось еще хуже.

Франц задрал Ребекке платье, приспустил колготки до промежности и открыл белые трусики на резинке, с глубоким вырезом. Мне казалось, будто я грежу наяву: этот стриптиз портил все. Я закрыл глаза, вновь открыл. Темное пятно под тканью позволяло угадать роскошный лобок. Калека алчно приник к нему ртом, разминая ладонями ягодицы своей супруги. Мне следовало немедля уйти, но я был загипнотизирован бесцеремонностью этого типа, чьи пальцы — похабные и липкие слизняки — погружались в мягкую плоть. Ребекка, с сигаретой в зубах, невозмутимо позволяла ласкать себя, одновременно расчесывая редкие волосы мужа. Можно было подумать, что это мать, спускающая все своему малышу. От такой фамильярности меня затошнило. Кем мне считать себя, если она так заголяется передо мной? Не больше, чем рабом перед королевой… Подобный отход от общепринятого порядка обольщения унижал меня. Навязывая мне свою наготу, она отбрасывала прочь смятение, и ей нужно было прикрыться, чтобы снова взволновать меня. Поглощенный своим непристойным занятием, муж облизывал ее, сосал с жадностью грудничка, и я находил отвратительным контраст между этой наполовину облысевшей головой и губами, выпрашивающими наслаждение. Ребекка вызывающе уставилась на меня.