— Так-так. Спишись с адвокатом, — мрачно сказал Селифанов.
— Да-да, мой адвокат говорит, что здесь нет умысла. А стало быть, нет и преступления.
— Умысла, может, и нет, но преступление есть. И такие ошибки смываются кровью.
— В смысле «Сангрией»? Алик говорит, что ему привезли «Сангрию».
— Что мне это евросоюзовское пойло, оно всё из химии состоит.
— Можно подумать, что ты знаешь, какую Алик заказал.
— Да что мне любое пойло? А? Мне смысл нужен.
Тут я подумал о том, что Селифанов не так-то прост. Да, он служил какой-то шестёркой у бандитов, но быстро разочаровался в их романтике, стал вольным сталкером после того, как всю его группировку вывели в расход, а теперь вот работает на науку.
И то ведь правда — есть разница, за что умирать. Одно дело сложить кости на Зоне за пахана Сяву или там за циничного и жадного до денег перекупщика Орехова, а немного другое — когда ты служишь чему-то не до конца скомпрометированному.
Разница есть.
И я понял, отчего Селифанов с приятелем наняли Мушкета, чтобы он объяснял им современную физику. Они были те самые обыватели, что хотели, но не могли разобраться в современном мире.
И Селифанов не строил иллюзий насчёт того, что он что-то сумеет понять, пусть — ничего, но он будет слушать незнакомые слова и запомнит пару из них.
Он был солдатом этой армии науки и просил почитать ему вслух приказы генерального штаба.
А в этих приказах то слово «диспозиция», то «фортификация», то указание «барражировать» — не всякий точно их поймёт, но, причислив себя к паладинам этого штаба, хочется простой причастности.
Нет, не так просты были Селифанов с Петрушиным, и не ради дурацкой шутки они всё это дело затеяли.
Но есть момент, когда глубинные мотивы становятся не такими важными — за это время я привык к этой парочке, и они стали частью моей жизни. А значит, в их желаниях была особая ценность — если они хотели служить в рядах армии научных работников (сталкеров в нашем городке, кстати, оформляли как лаборантов), значит, так тому и быть.
Но разговор явно был не для простого сталкера, и, чтобы не раздражать их, я подытожил:
— Я как-то рассчитывал, что человек может за свою жизнь прочитать около десяти-пятнадцати тысяч книг (это, кстати, величина порядка Александрийской библиотеки). Но есть биологические ограничения — нельзя прочитать сто тысяч книг. Точно так же, как физиологически нельзя всё время бодрствовать — это ведёт к разрушению. Я действительно могу сделать попытку понять новые открытия. Но вмешивается время — и я просто не успею это сделать. Мне может просто не хватить десяти-пятнадцати лет на это. Резерфорд однажды сказал, что учёный, который не может объяснить, чем он занимается, уборщице лаборатории, не может называться учёным. И после этого всерьёз занялся популяризацией знаний. Но полтора века назад всё можно было объяснить образованному человеку — но у меня впечатление, что наука движется с большей скоростью, чем та, с которой плодятся образованные люди.