Стефанов с постели:
– Что делать?
Я хватаю в охапку стул и с ним вместе пытаюсь выйти в окно. Ожесточенно пытаюсь и раз, и два, и три, но стекло только гулко гнется, как поверхность мыльного пузыря от дуновенья, и держит меня внутри надежно и крепко, как круг заколдованный Брута. Отчаявшись, я с размаху кидаю стул в прозрачность – отраженный, он порхает обратно. Я увертываюсь, спотыкаюсь о горбуна. Стефанов помогает встать. Я щупаю пульс у горбуна – треплется. Беру полотенце и кляпом вставляю в оскал: при этом горбун мычит. Вторым полотенцем вяжу запястья, хватаю за шиворот и, протянув по полу, запираю гада в ванной.
Входит медсестра с уколами.
Рука у меня в крови, кругом беспорядок, как на трибунах после матча.
Медсестра осмотрелась, решила, что это мы со Стефановым вздорили. Вернулась с санитарами. Те напяливают мне смирительную рубашку, что-то вкалывают. Заведующая еще не пришла, а я уже начинаю орать: от серы сводит все мышцы – ни шевельнуть, ни напрячься, будто лежишь под прессом. От давления неподвижности у меня начинается приступ клаустрофобии, и я ору благим матом: мол, сукины дети, что же вы, падлы, так круто. Вскоре действие укола добирается до лица, мимику сводит, и выражение застывает маской страха. Глазами двинуть невозможно, и кажется все время, что что-то опасное совершается в боковом зрении. От этого еще страшней. Появляется заведующая, за ней в колышущийся фокус вплывает Кортез. У него действительно вместо лица пустота, а на месте головы – парик, рубчатая изнанка которого мне отлично видна снизу. Хозяйка вглядывается то в меня, то вбок, где лежит Стефанов, и что-то бурчит – не понять – по-английски. Жуткий Кортез машет рукой – развяжите. Меня кувыркают два санитара, выпрастывают из рубахи, и я снова вижу Кортеза, у которого теперь простое лицо, короткий нос, густые брови, впалые щеки. Похож на один из бюстов Челлини. Он нагибается, прикладывает указательный палец к моим губам, говорит: “Please, be calm” – и выходит. Заведующая – за ним. Мне обрабатывают перекисью порез на запястье, приводят в порядок комнату и снова чего-то вкалывают. Отключаясь, я прислушиваюсь и слышу, как Стефанов молчит, как будто бы умер.
После я спросил Стефанова о сне, где видел себя куклой. Спросил нарочно, чтоб пофилософствовал всласть, как водится, поскольку Катя была при этом, и мне хотелось взять ее на пробу: что она возразит, что отметит, каково будет ее впечатленье – или виду совсем не подаст, будто так и надо.
Стефанов приободрился и взглянул на Катю, как бы проверяя ее готовность внимать и записывать.