Не удивительно, что болезнь матери очень досаждала Уиллу. Визиты его, как и следовало ожидать, были очень непродолжительны. Он и раньше убегал от проблем, и теперь не стал менять привычек. Он настолько не привык отдавать душевные силы, настолько был неспособен подумать о другом человеке прежде, чем о себе, что всякий раз, подъезжая к городской черте, покрывался крапивной сыпью. И никак не хотел, чтобы Дженни видела красные пятна на его коже, охватывавшую его панику; то, как он покрывался потом, выезжая на Мейн-стрит, привлекая проклятых пчел со всего города, готовых ринуться на него, так что приходилось плотно закрывать все окна в машине, иначе он рисковал быть искусанным, что при его аллергии наверняка привело бы к шоку.
«Как ты выдерживаешь? — спросил он как-то раз у Мэтта, когда навещал умирающую мать. — Как ты можешь сидеть там, смотреть на нее и не сойти при этом с ума?»
Несколько раз Уилл забегал в чайную Халлов, где подкреплялся кофе с сахаром; у милой Лизы Халл всегда находились для него добрые слова и кусочек яблочного пирога (пирог был приготовлен по особому семейному рецепту и дважды получал призы на разных ярмарках). Но в последний месяц жизни матери Уилл не заглянул в чайную ни разу. Он даже не удосужился вообще приехать в город. Пропустил все визиты, хотя клялся, что приедет. В последний раз, когда он позвонил с извинениями, то привел Мэтту такой неубедительный довод — наврал какую-то чепуху насчет экзаменов по музыке и прогноза снежной бури, — что Мэтт устроил брату разнос. Неужели у него не осталось ни капельки милосердия к матери? Неужели он вообще не знает, что такое доброта? Мэтт обозвал брата по-всякому, а потом вдруг умолк. У него не осталось ни злости, ни понимания. У Мэтта были все основания гневаться. Это ведь ему предстояло сообщить разочарованной матери, что Уилл в очередной раз не приедет, тогда как следующего раза могло и не быть. Дни перешли в часы, потом в минуты, потом в секунды. В конце концов Мэтт перестал бушевать. Ему стало жалко брата. Кому понравится быть таким эгоистом? Никому, если только можно этому помешать, если только есть выбор.
Дело кончилось тем, что Мэтт сказал Уиллу: «Ладно, можешь не приезжать. Она поймет».
И наверное, Кэтрин действительно поняла. Доброта всегда давалась ей легко. И доброта, как понял Мэтт во время болезни матери, обретает разные формы. Соседи, к примеру, чьих имен он зачастую не мог припомнить, нанесли столько еды, что ее хватило на несколько месяцев после похорон. Одинокие женщины до сих пор не перестали посмеиваться, вспоминая, как был набит холодильник в доме Эйвери; каждая из них полагала, что теперь у нее есть шанс завоевать Мэтта, раз он остался один. Когда-то Мэтт встречался короткое время с девушкой из Монро, потом у него появилась подружка в Нью-Йорке, и он ездил к ней по выходным, но все это прекратилось с болезнью матери. Даже когда ее не стало, Мэтт ничего не изменил в своей жизни; не то чтобы он был бессердечный, просто сердце оказывалось занято чем-то другим. Мэтт был большой красивый мужчина, и с полдюжины городских женщин взяли бы его к себе, пусть даже только на одну ночь, но никто не смог завоевать такого мужчину, как Мэтт Эйвери. Ни любовью на несколько часов, ни домашней едой; он довольствовался простой пищей — супом из банки, бобами с поджаренным хлебом, тарелкой тепловатой лапши, посыпанной тертым сыром. Он предпочитал держаться подальше от того, что причиняло ему боль. Он превратился в закоренелого холостяка, со своими интересами и привычками. Если его и угнетало одиночество, то, во всяком случае, так ему жилось комфортнее. Если он не смирился со своей судьбой, то, по крайней мере, научился принимать жизнь такой, какой она была, хотя раньше мечтал совсем о другом.