Единицы времени (Виньковецкая) - страница 54

И после смерти ни Яков, ни Иосиф «так и не вернулся в старую Флоренцию свою», в свой Петербург, где они жили. Только на бумаге и на холсте. Картины Якова приехали в Петербург в Музей Ахматовой. «Здравствуй, Яша!» — войдя на выставку, сказала наша экспедиционная сотрудница Н. Ф. и перекрестилась. Выезжали картины с приключениями и въезжали тоже, почему‑то их не хотели впускать обратно по приглашению из музея, а только за плату. И туда и обратно все платят свою цену. После трехдневного узнавания — растаможивания, — как и кому давать взятку, — картины появились в музее. Это появление изначально стало возможным благодаря Эре Коробовой. Она договаривалась в музее, отбирала картины у нас в Бостоне. И хотя наши мнения расходились по всем вопросам, как, где и что развешивать, но ее любовь к памяти Яши — «Это бы Яшеньке не понравилось», «А как Яшенька замечательно пишет о назначении искусства» — меня обезоруживала. Тут я вспоминала, что она профессионал, искусствовед и что в Эрмитаже стоят в очереди на ее лекции. «Вы знакомы с Эрой Борисовной?» — несколько раз удивленно спрашивали меня бостонские дамы. «Вот она — настоящая петербурженка», «А какой у нее чистейший, правильный русский язык, какого тут ни у кого не услышишь». После таких отзывов об Эре Борисовне я уже не признавалась, что мы старинные друзья. А как она трепетно хранит архив и рисунки Иосифа, не поддается ни на какие соблазнительные предложения — вдруг кто‑то как‑то неправильно с ними поступит. И чем больше я живу, тем больше убеждаюсь, что главное — люби то, что любишь. Этот мой афоризм Яшеньке нравился.

Яков лежит в Хьюстоне на покатом склоне, и отпевает его только солнце. Моря там нет, там только жесткие пальмы. И даже трава колючая. Безучастное хьюстонское небо и холодные кристаллы небоскребов. Там нет ни дворцов, ни лепнины, ни фасадов европейского города. Иногда он слышит звук пролетающего самолета и гул отдаленных автострад.

Иосиф на острове, но не на Васильевском, который он впотьмах не нашел, а на острове Адриатического моря, на «кладбище изгнанников». И смотрит на «Возлюбленную глаза», которая отражается в водных зеркалах своих бесчисленных каналов. И слушает шелест сырой бесконечности. Не сумев там родиться, он сумел там навсегда поселиться.

А есть ли для них какая‑то разница, где их последняя стадия одиночества? И не все ли равно, где предел отрешенности от этой жизни? Каждая могила все равно край земли. Все позади, любовь, безразличие, радости, печали, признание — все.

А Петербург живет сам по себе, неотразимый. Мистика Петербурга, наверное, влияет на душу и интонацию, она трагическая и у Якова, и у Иосифа. Город, «чья красота, неповторимость чья, отражением своим сыта, как Нарцисс у ручья». Дворцы, фасады, статуи смотрят на других спешащих по его улицам. И кажется, что люди не совпадают с городом. Дворцы требуют другой жизни. А мы совпадали? Я точно не совпадала — ни меланхолии, ни бледности, ни отрешенности. Москва с ее эклектикой мне больше идет. Избыточная, веселая, вся нараспашку. (Члену Клуба петербуржцев, мне не пристало такое говорить.) Деревня с морем во мне перемешались. Фон моего детства: вода, чайки, пароходы, якоря, канаты, матросы, запах рыбы — остров Котлин, форт Кронштадт. И деревня Подъелки: леса, луга, коровы, речка, поля, русская печка, запах сена. А не есть ли влияние Петербурга в твоих «имперских» замашках?