По-прежнему согнувшись, я заторопился обратно тем же путем, каким оказался здесь, – между рядами легковушек и грузовиков, выбрался на аллею и побежал, пригибая голову и укрываясь за мусорными баками, чуть ли не ползком пересек Дампстер, миновал ее и завернул за угол. Теперь увидеть меня от муниципального здания было невозможно. Я выпрямился в полный рост и побежал сломя голову. Я пластался, как дикий кот, скользил, как сова, как ночная тварь, размышляя тем временем, удастся ли мне до рассвета найти надежное убежище или, подобно сухому листку, придется скорчиться и обуглиться под жаркими лучами солнца, встающего из-за холмов.
Пораскинув мозгами, я решил, что не подвергну себя опасности, если загляну домой, но задерживаться там надолго было бы непростительной глупостью. Полицейские не хватятся меня еще минуты две, затем подождут еще с десяток минут, и лишь потом шеф Стивенсон сообразит, что я видел его разговаривающим на автостоянке с лысым убийцей, похитившим тело моего отца.
Но даже тогда они вовсе не обязательно отправятся ко мне домой. Я не представлял для них серьезной угрозы, и вряд ли они опасались меня, поскольку в моем распоряжении не было никаких доказательств того, свидетелем чего я невольно стал.
И все же эти люди были полны решимости прибегнуть к самым крутым мерам, чтобы ни единое – даже малейшее – свидетельство об их непостижимом заговоре не просочилось наружу.
Отпирая входную дверь и входя в дом, я полагал, что Орсон уже поджидает меня в прихожей, однако его там не оказалось. Не появился он и после того, как я громко позвал его. Если бы пес находился в дальних комнатах и бросился ко мне, я услышал бы шлепанье его большущих лап по полу, но в доме царила тишина.
Наверное, его вновь обуял приступ меланхолии. Чаще всего мой Орсон жизнерадостен, весел, игрив и работает хвостом с такой энергией, что мог бы дочиста вымести все улицы Мунлайт-Бей. Однако иногда на его плечи опускается вся мировая скорбь, и тогда он лежит безвольным ковриком – с широко открытыми глазами, обратив внутренний взгляд к каким-то своим собачьим воспоминаниям, и лишь время от времени тоскливо вздыхает.
А несколько раз я заставал Орсона в состоянии, которое без всякого преувеличения можно было бы назвать черной тоской. Казалось бы, собака на это не способна, но у Орсона получалось.
Как-то раз он уселся в моей спальне перед зеркалом, вмонтированным в дверь стенного шкафа, и глядел на свое отражение полчаса кряду – целую вечность по собачьим меркам. Обычно эти животные воспринимают мир как череду коротких чудес, привлекающих их интерес не более чем на две-три минуты. Не могу сказать, что именно заворожило его в собственном облике, но точно знаю: собачье тщеславие и любопытство тут ни при чем. Орсон тогда стал воплощением печали – поникший, с опущенными ушами и безвольно висящим хвостом. Я был готов поклясться, что глаза его наполнены слезами, которые ему с трудом удавалось сдерживать…