– Я ведь тебя предупреждал, Поляк, – нарушив звенящую тишину, возникшую с приходом Полякова, небрежно заговорил Хомут, всем своим видом старательно демонстрируя, что абсолютно владеет ситуацией. Только получалось плоховато. При виде каменного лица гостя у Хомута предательски задергалось левое веко, выдавая волнение. – Предупреждал, чтобы отдал ее по-хорошему. Не можешь ты за ней нормально присмотреть. А я могу. Я за всеми могу присмотреть, я ведь всегда остаюсь здесь, в отличие от тебя. И дочку свою воспитай как следует: сколько ей, пять, шесть? А уже на взрослых бросается, словно дикий звереныш. Пахаря вон в лицо пырнула, чуть глаза не лишился. – Перехватив взгляд сталкера, снова смотревшего на Майю, усмехнулся и снизошел до объяснения: – Архаровец мой приложил, не рассчитал немного. Счастья своего не оценила. Ничего, оклемается, женщина здоровая, крепкая. А это хорошо, что зла не держишь, Поляк. Оказывается, ты мужик с понятием, а? Значит, договоримся, что с тобой делать дальше. Ладно, что там с походом, принес чего пожрать? И бухло уже закончилось, хорошо бы…
Поляков не стал ожидать, когда у Хомута закончится словесный понос.
Сергей не запомнил, как именно все случилось. Он действовал в каком-то безумном угаре. Безумном, но предельно расчетливом. Словно наконец распрямилась до предела сжатая пружина, вырвавшись на свободу. И когда все закончилось, Поляков обнаружил, что снова стоит посреди залитой кровью комнаты, сжимая тесак Пахаря в побелевших, ободранных на костяшках пальцах. Из-под стола, среди битого стекла, торчали ноги Окурка, рядом лежал автомат, не сумевший сохранить жизнь владельцу. Пахарь валялся рядом с койкой с раскроенным лицом, его длинные патлы плавали в луже крови, а глаза по-прежнему наивно таращились на палача, угасая. Хомут дергался в агонии на столе. С отсеченными по локоть руками и разорванным ртом, который распирала вбитая в глотку бутылка.
Действуя, словно лишенный чувств робот, Поляков подошел к койке, рассек веревки, завернул Майю в одеяло, подхватил на руки и вышел. Все заняло не больше минуты.
Снаружи уже собралась приличная толпа, при его появлении гомон стих, сменившись потрясенной тишиной.
Вперед вытолкнули отца Константина – пожилого священника в обтрепанной рясе, с непокрытой лохматой головой, с неряшливой, запущенной без ухода бородой до пояса. Взгляд священника упал на руки Полякова, с которых еще капала кровь, и пастырь побелел как мел.
– Ты… ты согрешил, сын мой… но Бог простит, ты в отчаянии и нуждаешься в утешении, ты…
– Не нуждаюсь, – оборвал его Поляков, впервые заговорив с того момента, как спустился в метро после похода, и не узнал своего голоса – настолько тот показался ему чужим. – Я грешник, пастырь. Прочь с дороги!