— Гроза не давала спать, — слабо отозвалась она и потянулась за кофе в тщетной попытке взбодриться. Уснуть потом так и не получилось. Рэчел еще долго лежала на кровати, всматриваясь в темные углы, с замиранием сердца ожидая нового появления призрака. И чем дольше смотрела, тем больше убеждалась, что его здесь быть не могло. Он не смог бы ни войти, ни выйти из комнаты, до отказа набитой всякими безделушками, чтобы что-нибудь не свалить.
— А я сплю как младенец, — ухмыльнулась Эстер. — Вот что значит чистая совесть.
Глядя на самодовольную старуху, поверить в ее чистую совесть было трудно.
— Наверное, я сегодня уеду, — сказала Рэчел, делая попытку размазать еду по тарелке. Ей удалось проглотить кусочек тоста, но большего привередливый желудок не позволял.
— Уже узнала, что хотела? Какая шустрая.
— У меня такое чувство, что я в этом городе нежеланная гостья.
— Что верно, то верно, — закудахтала Эстер. — Город живет за счет того сатанинского отродья. Они не хотят, чтобы ты вмешивалась.
— А вы? Я думала, вы ухватитесь за возможность разоблачить истинную сущность своего внука.
— Он мне не внук! — огрызнулась Эстер. — Вообще не родня, слава тебе Господи, я тебе уже говорила. А мое время еще придет, да. И не нужна мне твоя помощь, чтобы увидеть, как свершится правосудие. Я ждала двадцать лет с тех пор, могу подождать еще чуток. — Она надсадно закашлялась и потянулась за пачкой сигарет.
Рэчел удержалась от вертевшегося на языке комментария: еще неизвестно, кто умрет раньше — Эстер от рака легких или Люк от отсроченного правосудия.
— Как скажете. У вас случайно нет каких-нибудь старых фотографий Люка или историй из его детства, которыми вы могли бы поделиться? — Она не рассчитывала на положительный ответ, но не могла уехать, не спросив.
К ее удивлению, Эстер выдвинула стул и села.
— Фотографий было не шибко много, и я их все сожгла, — сказала она. — Что до историй, я могу порассказать такое, от чего у тебя волосы встанут дыбом. Как он, бывало, таращился на меня этими своими безумными глазищами, будто это я дьявол, а не он. И ни разу звука не издал, когда я его порола. Даже в четыре годика, когда я отходила его отцовским ремнем. Черный был, ходить не мог, но не пикнул. Не по-человечески это.
Рэчел едва не стошнило.
— Четыре годика? — слабо отозвалась она.
— Ага. Дьявольское семя. И ничем его было не исправить, ни колотушками, ни поркой, ни чуланом темным. Так уж вот не желал слабость свою проявить. Единственный раз я видела, что он плакал, это когда хоронили его мамашку. Так в том тоже он виноват.