— Будьте хоть немного человечнее! — вот все, что могла она с трудом проговорить, вставая и покидая Ла-Рени.
Спускаясь по лестнице, по которой Ла-Рени почтительно и церемонно ее проводил, Скюдери вдруг остановилась под впечатлением внезапно сверкнувшей в ее уме мысли: а что если бы позволили ей видеть несчастного Оливье Брюссона? Не раздумывая долго, немедленно обратилась она с этой просьбой к президенту. Ла-Рени, со своей обычной, неприятной улыбкой, отвечал, пожав плечами:
— Вы хотите, не доверяя тому, что мы видели собственными глазами, и следуя внушению вашего внутреннего голоса, убедиться сами в виновности или невиновности Оливье? Пусть будет по-вашему, и если вы только не боитесь очутиться в гнезде разбоев и преступлений, если вам не противно будет своими глазами увидеть их во всем многообразии, то через два часа ворота Консьержери будут перед вами открыты. К вам приведут этого Оливье, чья судьба так сильно вас занимает.
Скюдери действительно далеко не была убеждена словами Ла-Рени в виновности молодого человека. Как ни сильны были говорившие против него улики, не заставившие бы поколебаться ни одного судью в мире для вынесения строгого приговора, все-таки, с другой стороны, картина семейного счастья, которую так живо изобразила Мадлон, рассеивала в глазах Скюдери всякое подозрение, и скорее готова была она совершенно отказаться от разгадки этой непроницаемой тайны, чем допустить предположение, против которого возмущалось все ее существо.
Она хотела заставить Оливье рассказать все события той роковой ночи и постараться взвесить и обсудить все подробности, которые, может быть, ускользнули от внимания суда, будучи сочтены ими за слишком ничтожные.
Когда Скюдери приехала в Консьержери, ее встретили и провели в большую, светлую комнату. Через несколько минут послышался звон цепей, и вслед затем явился Оливье Брюссон. Скюдери, едва на него взглянув, испустила крик ужаса и лишилась чувств, когда же пришла она в себя, то Оливье уже не было в комнате. Быстро вскочив со стула, потребовала она тотчас карету, не желая оставаться ни минуты долее в этом вертепе злодеев и преступников. Довольно сказать для объяснения, что в Оливье узнала она сразу молодого человека, который бросил в ее карету записку на Новом мосту, а следовательно, принес и таинственный ящик с бриллиантами. Все сомнения уничтожались этим обстоятельством, и ужасные заключения Ла-Рени приобретали полную вероятность. Значит Оливье точно принадлежит к шайке злодеев, и конечно, никто кроме него не мог убить своего хозяина! Но Мадлон? Тут Скюдери, никогда еще не обманутая так жестоко в лучших своих чувствах и убедившаяся, что зло действительно существует на земле в таких ужасных формах, готова была усомниться во всяком добре и чуть сама не заподозрила Мадлон в совершении ужасного преступления. И так как человеческая натура чрезвычайно бывает склонна, вообразив что-нибудь, раскрасить этот самый воображаемый предмет самыми яркими, подходящими красками, то и Скюдери, припоминая разные подробности рассказов и поведения Мадлон, стала во всем находить пищу для своих подозрений. Так многое, что до сих пор считала она знаком невинности и чистоты, стало казаться ей более похожим на признаки лжи и коварства. Слезы и отчаяние несчастной девушки, при мысли об ужасной судьбе угрожавшей ее жениху, готова она была счесть страхом Мадлон за собственную участь, страхом погибнуть от руки палача. «Нет! — решила, наконец, Скюдери. — Надо прогнать эту змею, которую я отогрела на своей груди!». Выйдя с этой мыслью из кареты, вошла она в свою комнату, где первой увидела Мадлон, в отчаянии бросившуюся перед ней на колени.