Савва Морозов: Смерть во спасение (Савеличев) - страница 41

Савва от удивления весло упустил.

— Право, хочется как‑то по-человечески. Замуж хочется, Савва Тимофеевич. Годы‑то мои уходят.

Он не придумал ничего лучшего, как оправдываться:

— Разве я обижал тебя, Севастеюшка? Разве обещал чего лишнего?

Она взяла и левую его руку.

— Поплывем, куда поплывется. Не серчай, Саввушка, — впервые назвала его по имени. — Прости мою глупость. Так, нашло что‑то. Не обижал ты меня никогда. И ничего мне не обещал. Да и что ты мог обещать, без родительской‑то воли?

Лодка, с устья Киржача пущенная по течению, давно уже качалась на Клязьме. Данилка молодец, на дно свежей черемухи и первой травы набросал. Ну их, весла. Лежи- полеживай, да не вспоминай о сетованиях родительской ткачихи, которой, видите ли, в Божью церковь захотелось! Савва не сердился. Да и как можно было сердиться, сверху вниз глядя в глаза присмиревшей ткачихи. Право, они были хороши, хотя и давно уже припорошены хлопковой въевшейся пылью. Никогда он раньше не задумывался, чего это фабричные люди, будь то мужики или бабы, так рьяно парятся в банях? И что удивительно, почти не было голубоглазых. На мужиков он, известное дело, не глазел, но баб‑то как не примечать? Он думал, от рождения здесь у всех карие, и посмеивался, что порода уж такая, владимирская. А как луна‑то ярко заглянула в эти полуослепшие глазищи, он и ужаснулся: «А ведь у них у всех повыжигало пылью!..» Лодка качалась, и в его собственных глазах тоже что‑то покаянно покачивалось, выгоняя слезу.

Савва? Савва Тимофеевич? Что с вами, молодой хозяин?!

Она губами убирала слёзы с его глаз, но никак убрать не могла. Не хватало ее разумения понять, что творится с молодым хозяином. Ему ли плакать, ему ли о чем‑то печалиться? Господи, такая счастливая судьба у человека, а он жалостью исходит. Вот и пойми поди!

Ему стыдно стало за свое малодушие и захотелось еще как‑то больше принизить себя, уравняться с этой в двадцать лет состарившейся ткачихой. Не любовь и даже не жалость была, а страстное желание унизиться до последней возможности. Он вдруг признался ей в том, в чем никому бы не признался. Ложь была, но ложь облегчительная. Черную боль так прямо и выплеснул в эти пылью выжженные глаза:

— Да! Плачу! Меня родитель по марту месяцу кнутищем выпорол! Обними покрепче — рубцы‑то на жопе чуешь?!

А куда уж крепче. Руки ее со спины сползали все ниже, ниже. И вдруг крик:

— Да у тебя там как сапожной дратвой заштопано!

Ему стало легко и от этого лживого признания, и от этой женской жалости, и он совсем невпопад сказал:

— Ладно, ну ее, порку родительскую. Я вот все спросить тебя хочу: почему глаза у тебя не голубые?