Начало времени (Ливанов) - страница 53

Я следил за матерью. Я видел, как преобразилось, стало молодым и красивым ее лицо. Я даже не подозревал, что мать умеет танцевать городской танец — вальс!

Бедная мама, жена безногого неудачника Карпуши-солдата!.. Я помню тебя плачущей и битой, уставшей и тоскливой. Грустные видения. Пусть они растают в смутной и невнятной дали годов. Я хочу всегда видеть тебя, мама, такой, как в эту минуту, счастливой, молодой, плавно кружащейся с партейцем–Марчуком в «городском вальсе»!

Я ищу глазами отца. Нет, он не пьян. Он тоже смотрит на мать. Лицо его выражает и удрученную жалостливость, и беспомощное раскаяние, и нечто невыразимое из самой страдающей души.

Отвернувшись, отец рывком придвигает недопитую глиняную кружку, опрокидывает ее в себя и выходит из‑за стола. Скрипач играл, казалось, для самого себя, забыв про свадьбу, про публику, про все на свете. Голос скрипки и близок, и недосягаемо далек; он все собой заполнил: и двор, и небо в радостных звездах, и запечалившееся сердце мое.

И снова мне почему‑то сделалось невыносимо грустно, точно как тогда, когда увидел картинку на зеркальце-складенце… Слезы покатились из глаз моих, и я не сдерживал их. Лишь тихонько отошел в сторонку, чтобы никто их не увидел: я уже немного повзрослел, и знал, что есть слезы, которым не нужно пи сочувствие, ни утешение. И стыдиться их не следует, но лучше все же, если никто их не видит.

Я люблю лето. Особенно то время, когда наш вишневый садок в бело–розовой метельной замети, когда одеты нежным цветом яблони и начинает свое неспешное и пышное цветение хмель. Вслед за первыми всплесками зноя выпадают и первые дождички–ситнички, тихие, долгие, глубокие. И как красива мокрая, жадно пьющая влагу тысячью маленьких зевов сирень! Затем орешниковый кустарник покрывается сережками, точно белыми мохнатыми гусеницами. Наливается стойкой силой луговая трава в своем буйном разноцветье. Громыхает гром, не зловеще, а той же налитой мощи — бодро, озорно, пробуждая к урожаю землю. Дождь тянется, спешит к траве, трава тянется навстречу ливню, теплому и благодатному. Летом я забываю про зиму…

Зимой я жду лета, когда я снова смогу быть на улице, на огороде и в поле. Зимою мир, лишаясь ароматов и красок, сужается для меня до пространства душного запечья…

Как ни напрягаю память — почти не помню себя зимой на улице! Нет у меня ни лаптей, ни ботинок. Последние я знал по картинкам. Да и в самом звучании этого слова «ботинки» — в двух протяжных, поочередных «и» — была мечта, красивый мир, в котором жили красивые, хорошо одетые мальчики и девочки. Это были мальчики и девочки из школьной хрестоматии «Червони зори», единственной моей книги, в которой я знал каждую букву, не зная ее по существу. И еще были в этом мире — желтые ботинки, предел всяких мечтаний! Рифма «ботинки–картинки» из какой‑то забредшей на село городскохг песенки всем непререкаемым авторитетом базарной поэзии окончательно утвердила меня в мысли о невыдуманности, о действительном существовании красивой городской жизни, как в книжке «Червони зори». Мальчики в коротких штанишках, девочки в аккуратных юбочках, в пионерских галстуках — все шагают за барабанщиком и горнистом! Красивая жизнь! Сердце щемило от грусти и зависти к этим счастливцам!