В задумчивости пошел он по тротуару, пнул на пути своем старый стоптанный башмак, подвернувшийся ему под ногу, глянул на переполненный мусорный бак, давший крена у обочины, и вспомнил вдруг начало одного толстенного романа, давно уже валявшегося у него на столе в редакции и который он никак не мог принудить себя прочесть. Дело не продвигалось дальше первой фразы, потому что фраза эта звучала так: «Ветер доносил с городских помоек запах разлагавшихся…» — на этом Пашка брезгливо захлопывал рукопись и отодвигал ее подальше.
С громом пролетел мимо трамвай, притормозил на повороте и рванул по прямой к метро. Родионов двигался туда же, и путь его лежал через небольшую площадь, превращенную в стихийный рынок.
— Магомед! Магомед! Магомед! — высоко запрокинув подбородок, взывал к небу маленький восточный человек, по-видимому потерявший в толпе людской своего друга. Но не было ему никакого ответа, только рваный гвалт базара стоял в воздухе да грохот проносящихся мимо грузовиков. И снова неутомимо и монотонно, с одинаковыми паузами домогался печальный голос:
— Магомед! Магомед!..
Родионов закружился около цветочниц, отыскивая проход, и тотчас привязалась к нему подмигивающая харя, тыча в лицо разноцветные бумажки с нарисованными на них голыми фигурами:
— А вот билеты в «Театр раскрепощенного тела»! Не пожалеете…
Подмигивающий тип был уродлив той особой уродливостью, которую можно встретить только в большом городе. Всякого провинциала поначалу поражает количество таких уродов, вырожденческих лиц, снабженных какою-то тайной отметиной — ускользающие внимательные глаза, перхоть на плечах, ненормальная лысина над ухом, смесь наглости и пугливости, чего только нет в этих людях…
— Нет! — огрызнулся Родионов, и исчезла, растворилась в толпе харя, точно ее и не было в этом мире.
Павел входил уже в дверь метро, а с улицы все звал тоскующий потерянный голос:
— Магомед!..
И неизвестно отчего волна жалости захлестнула его внезапно — и к старичку с кирзовой сумкой, меняющему свою рассыпавшуюся мелочь на жетоны, и к дежурной по станции, усталой и погасшей, и к настороженным детишкам, жавшимся к своей матери, и к самой этой матери со строгим и суровым лицом…
Не в первый раз охватывала его эта неожиданная судорога жалости к незнакомым вовсе людям, и никак не мог он объяснить ее себе.
Смутное чувство — все, дескать, умрем когда-нибудь до единого… — что-то такое было растворено в этой жалости.