Пир в ауле (Немирович-Данченко) - страница 2

   «Каждое утро по улице красиво идёшь ты.
   Хороша!
   Красиво надеваешь алый шёлк поверх зелёного.
   Хороша!
   На тонком стане твоём золотой пояс с эмалью.
   Хороша!
   На выкрашенных хною руках золотые браслеты.
   Хороша!
   Каждое утро разбрасываешь кудри.
   Хороша!»

Оборвав разом, певец передал балалайку соседу. Тот долго перебирал её струны. Напев их делался всё жалобнее. От соседних костров собралось сюда много народа. Джансеид славился как хороший певец и, узнав, что он будет петь тоже, гости, съехавшиеся в Салты, приблизились к этому кружку и слушали, не слезая с коней. Пламя костра бросало на их суровые лица свой зловещий отсвет. Прежде чем Джансеид начал песню, с одной из кровель послышался тихий женский голос:

   «Вышла я утром на кровлю,
   Гляжу я кругом и сквозь слёзы
   Вижу, как брат мой далеко
   Едет, спускаясь в ущелье».

Джансеид узнал голос Селтанет. Он улыбнулся и, уже забыв, что его слушают посторонние, запел с теми модуляциями, с тою дрожью голоса, которая присуща восточной песне и придаёт ей столько задушевности в тихие ночи на улицах горных аулов или в благоуханных садах долин, нежащихся в сладкой дрёме.

Джансеид кончил под общий гул одобрения.

— Твоя очередь, князь. Хочешь не хочешь, — должен петь, таков наш обычай.

И Джансеид передал балалайку Хатхуа.

Князь отбросил её с пренебрежением и крикнул:

— Эй, Амет!

Нукер вышел из толпы.

— Принеси мне мою садзу.

— Она здесь, господин.

— Дай мне.

Пятиструнная садза была отделана золотом и серебром. Джансеид залюбовался ею.

— Откуда ты достал такую?

— Турки возят к нам. Я на русскую пленницу выменял. Нравится тебе?

— Да, я ещё не видал таких.

— Значит, она твоя. Кончу песню, и бери её.

— Господин, что ты! Для меня это слишком дорогой подарок.

Князь Хатхуа засмеялся.

— Теперь уж поздно. У нас в Кабарде свои обычаи. Что друг похвалит, то и отдай ему. Садза твоя, Джансеид. Только выучись играть на ней настоящие песни. Вот у нас в Кабарде как поют.

Он смело ударил по струнам. Они точно крикнули, и в их звуке почуялся отзыв неукротимой души. Кабардинский князь гордо оглянулся на всех и громко запел:

   «Острый меч, рази верней!
   Я смеюся встречной пуле!
   Кто, скажите, всех смелей,
   Веселее всех в ауле?
   Это я! С дороги прочь!
   В вражьем стане у соседа
   Не меня ли в эту ночь
   Пуля ждёт или победа, —
   В сечу дружину свою,
   Поведя по самой круче,
   Буду виден я в бою
   Яркой молниею в туче.
   Смерть врагу! С дороги прочь!»

Веянием бури неслась песнь по джамаату. В душах молодых лезгин вспыхивало боевое одушевление; они невольно хватались за кинжалы и вскрикивали вместе с Хатхуа, бросая кому-то вызовы, точно в потёмках, окружавших площадь, таился близкий враг. Глаза их разгорались. «Смерть ему!» «С дороги прочь!» отозвалось в каждом сердце, и когда кабардинский князь допел, после него никто уже не решался дотронуться до струн. Всякая иная песня показалась бы бледною перед этой. Селим был уже около Джансеида; они вместе дрожали от нетерпеливого желания сразиться скорей и вернуться в родной аул в ореоле славных подвигов. Скоро все смолкли вокруг костра. Люди смотрели в огонь, будучи ещё не в силах пережить впечатление, навеянное на них песней. Только громко трещали сухие ветки, разбрасывая тысячи искр в прохладную темень безмолвной ночи; точно золотые змеи пробегали в огнистых кучах угля, чьи-то кроваво-пламенные глаза и раскрывались, и смыкались там. Молчали лезгины, молчали женщины на кровлях, мысленно повторяя про себя строфы молодого джигита, молчали всадники, ещё окружавшие сидевших у огня. Лошади их похрапывали, нетерпеливо скребли копытами о камень и, поматывая головой, громко звенели отделанными в серебро поводами. Последний крик муэдзина, меланхолический и протяжный, замер над мечетью. Скоро певший будун сошёл с минарета и присоединился к костру.