(Два… три… четыре… — бьет колокол на соборе Святого Людовика… — пять… шесть… Звон торжествен: словно позолоченный баритон повествует о происшествиях древности, звон важно наплывает на парк вместе с сумерками; с музыкой его сливается смешливая болтовня, жизнерадостные прощальные крики детей с шариками и клейкими от сластей ртами, и одинокий, скорбный, далекий гудок парохода, и звон колокольчиков на тележке торговца сладким льдом. Джунбаг Джонсон картинно сверяется со своим большим уродливым "ролексом".)
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Господи спаси. Мне уже на полпути к дому надо быть. Джиму ровно в семь подать ужин, он ничьей стряпни, кроме моей, не признает. Хотя стряпуха из меня — как свисток из куриной гузки. Умею только пиво наливать. Ой, черт, вылетело из головы: мне сегодня ночь работать в баре. Теперь я обычно работаю днем, а остальное время — Ирма. Но у нее один мальчик заболел, и она хочет оставаться дома. Я забыла тебе сказать: у меня теперь компаньонка, молодая вдова, веселая, но работящая. У них была птицеферма. Муж вдруг умер и оставил ее с пятью мальчишками, двое — близнецы, а самой еще тридцати нет. Кое-как перебивалась там одна, растила кур, сворачивала им шеи и возила сюда на рынок в грузовике. Все сама. А сама-то — пигалица. Но фигурка завлекательная, и волосы соломенные, натуральные, курчавые, как у меня. Могла бы поехать в Атлантик-Сити и выиграть конкурс красоты, если бы не была косая. Она такая косая, что даже не поймешь, на кого и куда смотрит. Стала заходить ко мне в бар с другими фермершами-шоферками. Поначалу я решила, что тоже лесбиянка, как большинство этих шоферок. Но ошиблась. К мужчинам неравнодушна, и они ее обожают, косая, не косая. По правде сказать, мой тоже на нее поглядывает — я его этим дразню, а он таак бесится. Но если хочешь знать, сдается мне, что у нее тоже звоночек звенит, когда он рядом. Тут не ошибешься, на кого она смотрит. Ну, мне не вечно жить, — а умру, захотят сойтись, я не против. Я своего счастья отведала. И знаю, Ирма будет заботиться о Джиме. Она чудная девочка. Потому я и уговорила ее работать со мной. Слушай, Жокей, я очень рада, что мы встретились. Заходи попозже. Нам ведь есть что обсудить. А сейчас пора старухе восвояси.
Шесть… шесть… шесть — голос колокола мешкает в зеленеющем воздухе, дрожа, оседает в сон истории.
Некоторые города, как завернутые коробки под рождественской елкой, хранят в себе неожиданные дары, нечаянные радости. Некоторые — навсегда останутся завернутыми коробочками, хранилищами загадок, которых не разгадать и даже не увидеть праздному туристу, да если на то пошло, и самому любознательному, пытливому путешественнику. Чтобы узнать эти города — развернуть их обертку, — надо в них родиться. Такова Венеция. После октября, когда адриатический ветер выметет последнего американца и даже последнего немца, унесет их прочь и вслед им сдует их багаж, является другая Венеция, лига венецийских élégants: хрупкие герцоги в расшитых жилетах, сухопарые графини, опирающиеся на руку бледного долговязого племянника, — создания из Джеймса, романтики Д'Аннунцио, которым в голову не придет покинуть розовато-серую сень своих палаццо летним днем, когда всюду кишат иностранцы, — они выходят кормить голубей, прогуливаются под аркадами площади Сан-Марко, пьют чай у "Даньели" ("Гритти" закрылся до весны) и, самое удивительное, потягивают мартини и жуют сэндвичи с жареным сыром в "Американском баре Гарри", еще недавно водопое трансальпийских и заморских горластых орд.