Осталась я.
Они как грудастую девку забили – кувалду бросили. Сигареты достали, встали в кружок и закурили, чтоб отдохнуть. И разговаривали промеж себя. А главный был недоволен. Молчал. Потом головой покачал и сказал:
– Шон видер таубэ нус…
И остальные немцы закивали.
А я стою, вижу, как они курят. И думаю – вот сейчас, вот сейчас. Докурят эти гады – и все. И так прямо на душе стало не то чтоб страшно или тоска взяла. А как-то все ясно, как на небе, когда облаков нет. Словно во сне. Будто и не жила я вовсе. А все приснилось: и маманя, и деревня, и война. И немцы эти.
Докурили они, окурки побросали. Обступили меня.
Ватник расстегнули, фуфайку, что бабуля из козьей шерсти связала, – раз ножом. Раздвинули. А у меня под фуфайкой – платье зеленое. Отец в Ломпади в райторге купил. Они и платье ножом разрезали. И исподнюю немецкую, что мне в лагере дали. Немец так концы порезанные платья да фуфайки закатал, чтоб грудь голая была, затолкал их под веревки.
А главный взял кувалду, глянул на меня. Пробормотал что-то. И кувалду другому немцу протянул. А сам фуражку свою с черепом снял, передал немцу сзади. И справа от меня встал.
А немец размахнулся, ухнул, как дрова рубят, да как мне даст в самую грудину! У меня аж искры из глаз. Дух захватило.
А главный вдруг на колени передо мной опустился и приложил свое ухо к моей груди.
Ухо у него холодное. А щека теплая. И голова-то совсем-совсем рядом, белобрысая, гладкая такая, словно постным маслом намазана. А волосы-то один к одному лежат. И духами воняет.
И я сверху-то смотрю на его голову, и смотрю, смотрю, смотрю. Как во сне. Помираю ведь, а так спокойно. Даже реветь перестала.
А он немцу с кувалдой:
– Нох айнмаль, Вилли!
И Вилли этот опять-ух!
Главный прижался ухом, послушал:
– Нох айнмаль!
Ух! Как дал, и от кувалды этой куски полетели. И поняла я, что она ледяная.
И поплыло у меня все перед глазами.
А главный опять прижался. У него уж и ухо все в крови моей. И вдруг крикнул:
– Йа! Йа! Херр Лаубэ, зофорт!
И немец с трубкой дохтурской – ко мне. И трубку эту мне в грудь упер, послушал. И забормотал что-то, рожу корчит кислую.
А главный оттолкнул его:
– Нох айнмаль!
И еще раз меня вдарили. И я словно засыпать стала: губы будто свинцом налились, и рот весь как-то онемел и тяжелый такой стал, чужой какой-то, шершавый. Как печка. И будто я совсем-совсем легкая, как облак. А в груди у меня только сердце и осталось и ничего другого нет. Совсем ничего – ни живота, ни дыхала, ни глотки. И это сердце будто зашевелилось. То есть прямо как… непонятно что. Как зверушка какая-то. Зашевелилось и стало как бы трепыхаться. И