Далеко не каждое распоряжение начальства приходилось мне по душе. На Озере почему-то все обстояло иначе, и даже когда Сергей Евгеньевич шпынял меня за нерадивость либо неповоротливость, это не обижало и не раздражало, я спешил загладить промашку, заработать добрую оценку. На Чукотке многое шло наперекосяк, студенческие преддипломные интересы часто входили в противоречия с замыслами начальника. Заново обдумывая сейчас былое, я, видимо, должен признать, что бывал неправ и нередко оказывался не на высоте. Взыгрывало самолюбие, приобретшее оттенок самоуверенности, и это выливалось в проявление непокорности, упрямства, дерзости. Очень может статься, что первопричиной такого нелучшего поведения было неожиданное и потому весьма болезненное разочарование в Саркисяне.
День ото дня мы питались все хуже. Борис Курятников фактически прекратил исполнять обязанности повара: варить харч стало не на чем, а отрезать себе кусок мяса забитого оленя каждый мог и без посторонней помощи. Но вдруг оказалось, что Борька по-прежнему при деле, только сменил поварские функции на амплуа слуги-холуя. Обнаружилось это до обидного просто. В один из вечеров из персональной палатки начальства раздался голос Рубена Михайловича. Он звал Борьку, чтобы тот принес ужин, и вдруг мы явственно услыхали:
— Возьми банку курятины и соус.
Тотчас наши рожи высунулись из общей палатки, мы проследили жадными взорами за Борисом, увидели, как он метнулся к нартам, распаковал привязанный к ним мешок и извлек оттуда какие-то банки-бутылки. Самый старший из нас, тертый буровой калач Иван Павлович, негромко выматерился и сказал:
— Так я и знал. Рубен всегда берет в поле собственный харч. Я и то удивлялся, что он по сю пору себя не обнаружил.
Очевидно, по воцарившемуся в лагере молчанию начальник догадался, что выдал свою тайну. Он вылез на улицу, откинул брезент нашей палатки и недовольным тоном бросил:
— Никто никого не ограничивал, любой из вас мог позаботиться о дополнительном питании. Мы с Николаем еще в Москве запаслись консервами.
С того вечера оба коммуниста перестали таиться, ели свое личное и почти не подсаживались к общему костру, когда он случался. Было нестерпимо слышать, как вскрываются вкусные банки, выдергиваются пробки из бутылок с фантастическими винами — обложенные ватой «Хванчкара» и «Киндзмараули» ехали в тех же продовольственных нартах. Мне тогда казалось, что даже Коля Бобов стыдится своей роли и отводит сытые глаза от наших голодных.
Да, мы постоянно ощущали голод, однако он вовсе не был отчаянным, непреодолимым — мясо и галеты во всяком случае у нас имелись. Но мне, пожалуй, впервые в жизни (если не считать полузабытых военных лет) пришлось регулярно и подолгу недоедать, довольствуясь малосъедобной сырой пищей, и это определенно сломило мою волю и в конечном результате совесть. Я стал слишком уж горячо жалеть себя, меня бесило поведение Саркисяна, и на таком фоне собственное падение выглядело не столь уж страшным. В чем оно заключалось? — Я сделался вором!