Площадь взвизгнула, застонала. Лица стали белыми, как платочки на головах женщин.
– Подождите, подождите, корнет! – остановил полковник. – Уж очень вы скоро. Прямо без пересадки, да и на тот свет. Надо дать им время подумать. Может быть, и раскается кто? В свое оправдание еще кого не укажет ли?
Белая стена камня. Белая полоса лиц. Старик Грушин застонал:
– Кончайте скорее, палачи.
Жена партизана Ватюкова забилась, рыдая, на земле.
– Приколоть ее, – махнул рукой адъютант.
Черная, тонкая, граненая железка разорвала в горле женщины предсмертный крик.
– Мамку закололи! – завизжал в толпе ребенок.
– Не визжи, поросенок, подрастешь – и тебя приколем, – прикрикнул на него Орлов.
Площадь умерла. Людей не было. На карнизах церкви возились и ворковали голуби, чирикали воробьи. Живые были только они. Солнце остановилось, жгло нещадно. Сотни голов наполнились расплавленным металлом, отяжелели, распухли. В глазах прыгали огненные брызги.
– Ну-с, видимо, желающих раскаяться нет? Закоренелые негодяи все. Корнет, продолжайте.
Что-то дернуло коленопреклоненную площадь. Оборвалось что-то. Пригнулись еще. Лица были почти у земли.
– Товарищи большевики, смирна-а-а, равнение на пули, на тот свет карьером ма-а-арш!
Шашка, тонко свистнув, сверкнула. Черные круглые дырки винтовок, все два ряда, желтыми огоньками загорелись, стукнули. Полоса белых камней на стене из белого камня рассыпалась, рухнула на землю. Расстрелянные подпрыгнули, упали навзничь. Полковника душил смех.
– Молодец, корнет, молодец, тонный парень, тонняга, корнет. Ха-ха-ха! На тот свет карьером… Ха-ха-ха! К Владимиру тебя, к Владимиру с мечами и бантом представляю, каналью.
– Покорнейше благодарю, господин полковник!
Залп опрокинул толпу на землю. Женщины судорожно бились, рыдали. Старики, старухи молились. Мужики стонали. Молодежь сжимала кулаки, кусала губы. Орлов взглянул на площадь. Ткнул пальцем.
– Ребята, вот этой молодухе десять порций. Погорячей, шомполами. Пусть помнит лихих гусар атамана Красильникова.
Серая пыль площади. Белые пятна. Живые, полуголые. Свист. Железные прутья. Кровавые рубцы. Кровь. Красное мясо. Колокольный звон лгал. У церковной ограды дергались ноги. Рука крючила пальцы. Мертвых было сорок девять. Окровавленных шестьдесят.
Пестрая толпа с болью еле встала, зашаталась.
А колокол все лгал.
Роса еще не высохла на белых астрах, сорванных утром. Крупные капли прозрачной влаги падали с умирающих цветов на полированную крышку рояля, рассыпались сверкающей пылью. Высокая хрустальная ваза светилась льдистыми, гранеными краями. Тонкие, длинные, нежные пальцы с розовыми ногтями едва касались клавиш. Звонкие струйки звуков скатывались с черных массивных ножек, волнами расплескивались по сияющему паркету большой светлой гостиной. Мягкие кресла, диван с суровыми, прямыми спинками мореного дуба, тяжелые, темные рамы картин были неподвижны. Барановский, сдерживая дыхание, напряженно застыл на низком бархатном пуфе. Татьяна Владимировна импровизировала. Ее глаза, большие, темно-синие, были полузакрыты. Бледное лицо с прямым носом и высоким лбом было слегка приподнято. Густые темные волосы высокой прической запрокидывали назад всю голову Офицер смотрел на девушку и с тоской думал, что он сегодня с ней последний раз. Завтра нужно было ехать на фронт. Последний раз. Может быть, никогда больше они не встретятся. Татьяна Владимировна встала, устало протянула Барановскому руки. Подпоручик вскочил с пуфа и стал медленно, осторожно прикасаясь губами, целовать тонкие, немного похолодевшие пальцы.