Кому? Зачем?
Офицеры смотрят на окна — в окнах темно. Не отлетит занавеска, никто не махнет на прощанье, не осенит крестом. Хоть бы женский силуэт где промелькнул — шаль, наброшенная на плечи, мгновенный отсверк сережки! Темно в окнах, стекла чуть серебрятся. Лишь в типографии, где печатается «Освобождение России», виден свет. Редактор Мурашов вычитывает гранки: «Сегодня мы выбираем отцов города на новое четырехлетие…»
Цонк, цонк, цонк!
Выплывает — вначале темное, потом светло-темное — полотнище флага над кровлей вокзала. Флаг поистрепался на ветру, истончился. Тонкими лохмами посекся обрез, п, сливаясь с ними, летят по небу длинные хвостатые облака.
Солдаты неохотно разбирают с подвод пики, несут к эшелону. Кто-то тащит их волоком, и древки постукивают по лестничным ступеням. Удивительно тосклив этот звук, и худенький юнкер, вслушиваясь в него, морщится, как от зубной боли.
Командир полка вминает каблуком в перрон недокуренную папиросу, идет к голове эшелона. Он идет быстро — левая рука на отлете, полевая сумка мотается у бедра. За спиной у него остается темный молчаливый город, о котором он не думает.
Что ему этот город!
Утром, в начале седьмого, Костя разбудил Леру, спавшую на диванчике под сорванной с дальнего окна портьерой. Она причесалась, вскипятила на спиртовке кофе. Затем через заднюю дверь вывела его во двор.
Помолчали.
— Федорова не выпускай, — сказал Костя.
Он поцеловал ее неловко в угол рта и, не оглядываясь, быстро пошел дворами в сторону Покровки. С Рысиным условились встретиться в половине восьмого на Вознесенской, у тюремного сада…
На верхушках лип суетились, вспархивая, галки. Бабы у колонки позвякивали ведрами. Было светло, тихо, ясно. Поджидая Рысина, Костя остановился у забора, долго изучал рекламную афишу ресторана Миллера: судак аврор, жареные рябчики, стерлядь по-новгородски. Отсюда хорошо был виден дом Федорова с резным надымником на трубе. За надымником поднимались купола Вознесенской церкви. Синие жестяные звезды лежали на их тусклой позолоте.
Хотя они с Рысиным проговорили до четырех утра, определенного плана действий, в общем-то, не было. Вероятно, и коллекция Желоховцева, и музейные экспонаты хранились в доме Федоровых. А в таком случае без лошади Якубову не обойтись — тут Рысин был прав.
Странный, однако, тип этот Рысин.
Костя и сейчас не до конца понимал, почему он пришел в музей один, без солдат, хотя и знал, с кем имеет дело. К тому же в форме пришел. Ненормальный он, что ли? Вполне мог схлопотать пулю еще до начала разговора… Но вместе с тем Костя чуть ли не с первой минуты почувствовал безотчетную симпатию к этому неуклюжему человеку, который спокойно шел к лестнице под наведенным на него браунингом. Нет, застрелить этого прапорщика было невозможно. Отпустить ни с чем — тоже. Но напряжение долго держалось — не напряжение даже, пожалуй, а досадное ощущение какой-то неправильности, нелепости всего этого разговора в полутьме — света не зажигали, в ночной тишине, нарушаемой далекими выстрелами и доносившимся из чулана храпом Федорова. Звук этот Рысин сразу отметил, вслушиваясь в него с некоторой тревогой, но ни о чем не спрашивал. Лере Костя еще на лестнице шепнул о пленном эскулапе, а Рысину объяснил позднее, когда разговор к этому подошел.