Белоклинский оглядел комнату Вдоль стены у окна стояла узкая девичья кровать, накрытая пикейным покрывалом. Над ней в красной рамочке висела фотографическая карточка юноши в кепке с пристальными и твердыми глазами. На комоде в углу, в двух фарфоровых кувшинчиках, стояли букеты ковыля, полыни и чобрика, и юнкер понял, отчего так горько и так тревожно дышала комната степными дыханиями. На некрашеном столе лежала кипка книг.
Он закрыл глаза и тихо сказал:
— У тебя славно. Настоящая келейка монашеская.
Она неторопливо отозвалась:
— Я боялась, тебе не понравится. Тесно и бедно. Разве по нашему делу годятся такие конурки? Клотильде ковры нужны, мебель шикарная, духи. Ха, ха, ха!
Смех у нее был грудной, печальный.
— Ты же не Клотильда, а Настя, Настенька! Хорошее простое имя.
— Правда? Больше нравится, чем Клотильда? Правда? Голос ее прозвучал жалобной лаской. Она подняла руку и горячей сухой ладонью провела по волосам юнкера.
— Севушка!.. Севушка — девушка. Севушка и Настенька, — она зажмурилась, — хорошо!
Белоклинский потянулся к ней и хотел обнять за талию. Она легко отстранилась.
— Подожди. Я не для баловства позвала тебя. Ты не знаешь еще зачем. Иди, садись сюда вот!
Она показала на маленький диванчик. Юнкер пересел. Настя взяла с кровати вышитую бисерную подушку, бросила на пол и села у ног юнкера, положив подбородок ему на колени, смотря жадно в глаза.
Смотрела и молчала. В глубине зрачков метались ожигающие черные искры.
Глаза кололи и тревожили, от неотрывного взгляда кружилась голова. Юнкеру стало неловко, он попытался заговорить. Она взволнованно шепнула:
— Помолчи, родной! Дай наглядеться, Севушка.
Снова молчала и смотрела. Наконец, заговорила:
— Трудно… Трудно мне рассказать, чтоб ты понял. Ах, говорить бы такими словами, как птицы, и то не рассказать всего. Ты душой пойми, Севушка, не смейся надо мной, глупой. Смешно тебе будет, может, обидишься. Девка ресторанная, залапанная, испохабленная — и туда же. Ах, миленький, миленький ты мой! Не смейся, не прогони! Одна кровь человечья, руда червонная, жаркая.
Она дрожала и прижималась в томительной тоскливой смуте к коленям Всеволода.
— Успокойся, Настенька! Что ты? Ты вся дрожишь! — сказал юнкер, беря ее руки. — Ты не здорова, девочка?
Она еще крепче прижалась.
— Нет… нет… здорова я. Не от болезни это, — бросала она бредовой, задыхающийся шепот: — Ты слушай, слушай, пойми. Думаешь — девка я продажная? Ну да, девка, по кабакам шляюсь, с швалью всякой путаюсь, каждый меня купить может. А ты на это не гляди, Севушка! Ты в душу загляни, как она вся ножами истыкана, как кровь руду точит. Разве думала я такой стать? Приехала в шестнадцатом из Питера в Тифлис, на заработки польстилась. На завод потребовались для снарядов шлифовальщицы. Платили много — соблазнилась, поехала. Год прожила, как барыня, всего имела. После революции стал завод, в начале восемнадцатого года стал. Решила я домой добираться в Питер. А тут уже ваши с большевиками воевали по станицам. Ну, в станице одной попала к казакам пьяным, снасильничали они меня, всю ночь мучили, утром выгнали и деньги все отняли. Восемьсот рублей было. Деньги ведь какие громадные. Плакала, билась, в реку хотела, да не пускает жизнь легко человека.