Нет, я не называла это чувство его настоящим именем и не признавалась себе, что это любовь, ибо оно делало меня счастливой, мне же внушали страх перед любовью, указав на нее как на заклятого врага. Полюбив Леона и чувствуя себя любимой, я воспрещала себе задумываться над тем, что испытывала; теперь, в уединении, давшем мне возможность читать не только в своем сердце{84}, я уже не удивляюсь, почему Джульетта, дочь Капулетти, сказала юноше, пленившему ее так же, как пленил меня Леон: «Ромео, не говори, что ты Монтекки, ибо мне придется тебя возненавидеть»{85}.
Тем временем настал день, когда я окончательно убедилась в любви Леона и его чувства стали для меня совершенно очевидными; то был день, когда я поняла, что он терпеть не может капитана Феликса. Я встретила Леона в первый раз, когда пошла навестить заболевшего работника. Я добилась от своего брата, что его не уволят; но капитан отказался платить ему за пропущенные дни. «Это было бы, — усмехался он, — плохим примером для тех бездельников, что любят зарабатывать деньги, лежа в постели».
С тех пор я совсем позабыла о Марианне и ее муже, Жан-Пьере; у меня уже не было времени, чтобы думать о ком-нибудь кроме себя.
И однажды в обеденный час (капитан и Леон встречались только во время обеда, ибо по вечерам мой жених работал) Феликс недобро, словно допрашивая Леона, спросил:
— Жан-Пьер приходил сегодня на кузницу?
— Да, сударь.
— И был в конторе?
— Да, сударь.
— Он получил деньги?
— Да, сударь.
— От кого?
— От меня.
— И из каких же денег вы ему заплатили, господин Ланнуа?
Леон, который, как я видела, уже закипал от ярости, догадался, конечно, что капитан хотел оспорить сделанный им ничтожный платеж. Он повернулся к нему спиной и презрительно проронил:
— Из своих, сударь.
Капитан, собиравшийся, как я думаю, сделать выговор Леону за вольность, был сбит с толку; он побледнел, как мертвец, но, не зная, как толком выразить свое недовольство, растерянно хмыкнул:
— Похоже, этот Жан-Пьер оказал вам немалую услугу…
Тон этих слов задел Леона и вывел из себя; радостно и торжествующе он заявил:
— О! Да, сударь, да! Очень большую!
— И это будучи прикованным к постели?
— Да, во время болезни.
— Это как же он умудрился?
Леон улыбнулся, лицо его совершенно переменилось; от гнева не осталось и следа — теперь оно выражало только смиренную почтительность; он положил руку на сердце и, подняв на меня глаза, которыми он в первый раз осмелился заговорить со мной, ответил:
— О! Это мой секрет, сударь.
— Но это, безусловно, и секрет моего рабочего, — возразил капитан, — а потому я имею право его знать.