Любовь и свобода (Лазарчук, Успенский) - страница 39

— Нет, — сказал он. — Показалось. Это просто — показалось.

Он снова завёл мотор и рывком тронулся с места.

— Илли, — спросил Лимон, — что это было?

— Я не поняла, — сказала она.

— Но что-то было?

— Наверное, свинья. Свинью сбило машиной.

— Откуда тут свиньи?

— Диких — полно, — сказал Порох. — Да, похоже на свинью. Зря я…


Днём спускаться по серпантину оказалось куда страшнее, чем карабкаться по нему же вверх ночью. Лимон как-то привык считать, что высоты не особенно и боится — во всяком случае, страх этот был совершенно подконтрольный, и вообще не страх даже, а разумные опасения… однако сейчас его пробрало. И на каком-то бессчётном повороте даже вырвало — хорошо, что успел среагировать и встал на коленки у бокового борта. Голодный желудок ничего из себя не исторг, только пену и горечь, он отплевался, а потом Костыль дал ему флягу с водой. Лимон умылся, прополоскал рот, выпил два глотка — горечь не исчезала. Надо, надо что-то принять… он стал вспоминать советы из «Спутника разведчика», но почему-то всё сливалось. Проглотить несколько остывших древесных угольков, запить проточной водой…

Но ничего этого не потребовалось — просто кончился серпантин.

— Всё, — сказал Порох, — полчаса — и мы на месте.

— Хочешь сесть? — спросила Илли.

— Да я в кузове и лечь могу, — сказал Лимон.

— Давай всё-таки поменяемся…

— Просто лезь сюда. Отсюда лучше видно, — предложил Костыль.

— Я за Джедо беспокоюсь.

— С ним точно ничего не случится. Его сделали из ста солёных жил и семи солёных кож…

— Ну, мальчики, вы и мёртвую уговорите… — и Илли, легко подтянувшись на дуге безопасности, перемахнула в кузов. Два десятка её воздушных одежд разлетелись облаком и снова собрались, но уже в другой последовательности. — В вашем распоряжении, командир…

— Рад, — сказал Лимон. — Только, Илли… ты чего так веселишься? Тебе страшно?

— Да…

— Тогда давай помолчим.


Лимон давно не чувствовал себя до такой степени непонятно. Да что значит — давно? Никогда прежде. Было дело — его избили в хлам, и тогда, конечно, был страх, была злость — и было ясное понимание, что вот возьмись сейчас откуда-нибудь граната — сорвал бы с предохранителя и поднял над головой, чтоб всех, а если и его — то и пусть, не жалко. Было другое дело — он едва не утонул, вынырнул в последнюю секунду. Было ещё и третье дело — валялся с воспалением лёгких, все думали, что он без сознания, а он слышал, как док Акратеон говорит отцу, что если парень доживёт до утреннего подъёма флага, то, может быть, и выживет; и Лимон сжал зубы и решил, что до подъёма он точно доживёт, не может он не дотянуть до подъёма, до этого момента, когда с души будто чистой водой смывает все огорчения и обиды и уходят дурные сны… Потом это долго снилось Лимону, и он не знал, что это сон, до того момента, как открывал глаза. Но тогда он — минуту за минутой — заставлял себя жить, заставлял дышать, даже сердце заставлял биться… И ведь дотянул до подъёма, почувствовал его, услышал далёкую песню — и уснул спокойно, спал больше суток, проснулся здоровым, только очень слабым и очень голодным…