— Уклоняешься? Ну, ну, ты меня ещё плохо знаешь. Меня зовут тётушка Огульсенем, запомни это, запомни навсегда. Ты у меня заговоришь, да покроется твоё лицо прыщами. Ты у меня запоёшь, не то пусть голова твоя станет похожей на верблюжье колено. Покажи лицо, негодница. Наверняка оно рябое от оспы, иначе с чего бы ты так стеснялась.
Она с такой силой дёрнула за курте, что часть лица Кумыш на мгновенье можно было разглядеть. И тётушка Огульсенем, надо отдать ей должное, разглядела его. Изумлённая красотой, что на миг промелькнула перед её взором, она отступила на шаг и проговорила, поражённая:
— Вах, вах! Пэри, чистая пэри. Из лучшего серебра, клянусь всевышним. — И уже совсем другим тоном, обращаясь к Кумыш, спросила: — Значит ты несчастная, невестка этих бесчестных людей?
Кумыш кивнула.
— И когда же тебя привезли?
Кумыш прошептала едва слышно:
— Уже три дня.
— Сколько ты сказала, доченька?
— Три дня, — повторила Кумыш чуть громче.
— Но я… я же была здесь утром и говорила с нечестивцем из этого дома, проклятье его имени, а ты в это время…
— Я слышала весь ваш разговор, — подтвердила шёпотом Кумыш, и опустила голову, словно чувствуя себя виноватой. Но тётушка Огульсенем, надо отдать ей должное, не сомневалась, кто виноват.
— Это всё он, Поллы, да осмолит его аллах, как свинью. Это всё он, негодник и обманщик. А я-то, я-то старая дура, поверила его песням, попалась на старости лет. Ну, нет, я ему этого так не спущу. Обмануть кого — меня, Огульсенем? Где он, негодник? Ни на вершине горы, ни на дне моря не спрячется от меня. Вот с места не сойду, пока он не приедет — к тут уж не найдётся и дохлого ишака, чтобы ему позавидовал. — И она с решительным видом прочно уселась на крыльце.
Кумыш вернулась в комнату, давясь от смеха, но вид у неё был несколько смущённый.
— Всё это очень смешно, — сказала она, снимая с себя курте, — но если тётушка Огульсенем узнала меня, то осрамит на всю Туркмению. Ты, я полагаю, останешься, а мне ещё надо на работу.
И с этими словами она убежала, оставив, так сказать, наедине с пылающей праведным гневом тётушкой Огульсенем, прочно занявшей ступеньки крыльца и отдавшейся собственным мыслям.
Да, конечно, думал я, нехорошо смеяться над пожилой женщиной. Ну а то, что она, как это ни называй, хочет получить калым, и, похоже, не малый, за собственную дочку — это хорошо? А то, что эта самая дочка вынуждена скрывать свою симпатию к Чарыяру — это хорошо? А то, что мой отец, прирождённый крестьянин, только для того, чтобы набрать деньги на калым, превращается чуть ли не в спекулянта, а теперь и маму увёз туда же, на базар — это разве хорошо? И говоря всё это сам себе, а иногда и вслух, я взял длинную и круглую отцовскую подушку, набитую верблюжьей шерстью, водрузил на неё большой клубок шерсти, который совсем недавно смотала мама, а к клубку приладил валявшуюся ещё с прошлых лет картонную маску беззубой старухи и на всё это сооружение, в котором появилось отдалённое сходство с человеческой фигурой, набросил то самое курте, которое ещё недавно прикрывало прелестное лицо Кумыш. Проделав всё это, я уселся у окна и стал ждать возвращения родителей.