Жила себе эта трудолюбивая деревенька среди болот, пахала и засевала песчаную почву, копала картошку, выкашивала осоку на болотах, ставила под дикими грушами колоды для пчелиных роев. И не думали в хате Марии Михайловны Лихван (теперь — Хабовец), что существует какой-то «план», согласно которому все эти деревни надо убить.
«…Видите, — вспоминает Мария Михайловна, — за три дня перед тем ходили, писали, сколько кто имеет душ, сколько семьи, староста ходил, и десятник ходил, Ну, писали, а потом через три дня это сделали…»
Женщина и сегодня, через тридцать лет, боится, не хочет сказать: «убили» или «расстреляли». Человеческая природа ее протестует против самих этих слов, и женщина употребляет слово «это». И оно — неопределенное условное «это» — психологически даже более точное: «это» — чему на человеческом языке и названия не должно быть!
Мария Лихван, которую для беседы позвала в библиотеку борковская учительница, как-то долго задерживалась. И мы начали уже волноваться, послушается ли нашей просьбы женщина, захочет ли ворошить в памяти страшное. Мы увидели празднично одетую, аккуратную женщину. Аккуратность — видать, ее вторая натура. И говорит она, очень аккуратно выговаривая слова, очень точно и как-то по-детски искренне интонируя каждую фразу. Окрашенный украинизмами белорусский язык звучит у нее как-то очень складно и по-своему — хоть не к месту это заметить — красиво, благозвучно.
«…Мы вечером тое все чулы со своим чоловиком. Вышли на двор Мы были так с километр от села. И говорит мой:
— То нимцы. Я говорю:
— Кто его знае.
— Что будем робыты? Куда утекать: дети малые… Пойдем в хату уже.
Пошли мы в хату. Пошли в хату, стояли, стояли, слухали той гомон, как людей еще с ночи сгоняли и людям в окна били, чуты було.
Так я встала уже до рассвета. Встала до рассвета и давай топить. Картоплю мы тогда убирали. Давай топить. У меня был хлопчик маленький, шесть педель всего, а те — большенькие.
Слышим уже — стучать, из села бегуть, все утекають, видно.
— То нимцы!
И уже видим: наступает скризь, скризь[95] иде. А туды, тою трактовою дорогою до Борисовки идуть, и легковые идуть. Идуть все, и назад так скоро ворочаются.
— Ну, каже, куды ж, куды ж, каже?!
А я кажу:
— Во, это уже нимцы.
Около нас такие заросли были. Он говорит:
— Я выйду, схоронюся. До бабы так не пристануть.
Так посидел трошки[96] и пришел до хаты. Спрашиваю:
— А чего ж ты так пришел? Он отвечает:
— Не можно так… Что уже одному — нехай буде всим. Не могу сидеть.
Ну, пришли два до хаты… Не-е. Один пришел до хаты, а те два стали, оцепили и заглядають, один в кладовку пошел, наверх, глядит и что-то бормочет, може, спрашивает, чи там нема никого. Кто его знае. И каже: „Люс, люс! На сходку! На сходку!“