Я тогда скоренько взяла да бегом, да бегом около них. А они мне ничего не сказали. Пришла я к тетке в хату. Дак она говорит, что, може, поубивают, потому что в Литвичах людей убивали — хлопчик один говорил. Это — уже сродственник ее. На печи лежит, из Литвич прибежал. Убежал. Он и корову вел сюда. Дак и корову убили… Тогда, как стали убивать людей. Я тогда скоренько в тот погребок — нагребу картошки и побегу к детям. Одну ж разбудила, а другая спит…
Только я стала вылазить… А был мой брат двоюродный, у тетки жил: там у них голод был на Украине, дак он сюда переехал. Дак он идет и говорит по-хохлацки:
— Амиля, что-то там стреляют. Дак я говорю:
— Лезь сюда, прячься…
Там, в ее погребе, перегородка такая. Он туда, в этот катушок, залез, а я этак вот присела. Погребок глубокий, а у меня кожух был длинный. Но босая я. Дак я вот так присела и сижу. У дверки сижу. Тихонько. Тогда вижу я, что женщина, соседка, что-то гомонит. Приоткрыла я Дверцы и говорю ему:
— Гайдучиха, видать, просится, чтоб в Германию…
У нее было одиннадцать душ семьи, а ее гонят в хату — убивать. Я сижу у дверцев, а он там, в катухе. И кашляет. Дак я говорю:
— Не кашляй, сиди тихонько.
А как ты в земле сидишь, дак в хате такой глухой выстрел. Слышу — у тетки моей два раза выстрелили… А он на меня:
— Гляди, что там делается.
Вижу — два немца идут с горы — Жаворонок там жил, дак мы все называли Жаворонкова гора. С горы той идут сюда. Когда у тетки выстрелили два раза, дак тогда я слышу — дух-дух — идут по двору. Один подошел, дверцы эти открыл. Я его и теперь вижу…»
И снова усмехается старая женщина, закрываясь маленьким, как у ребенка, но черным от старости кулаком. Будто неловко ей за все, что с нею было. И за всех. За то, что так несуразно, по-детски пряталась, так ползала и ничего не понимала, а незнакомые люди откуда-то приехали, бегали, искали ее, чтоб убить…
«…Нехай бы он меня убил…
Держит он винтовку в руках, а я этак сижу. Поглядел на меня, а я на него… Дак он прикрыл эти дверцы и ушел.
А я все сижу. А тот хлопец все:
— Гляди, что делается.
Дак я открою, послушаю, погляжу… А потом вижу, что уже крайняя хата горит, дак и говорю:
— Ай, браток, уже ж это немцы людей убивают, уже Степана Громовича хата горит.
Тогда уже и я к нему в этот катушок перекатилась, уже около дверей не сидела. Хату спалили, а сарай остался, а напротив сарая — наш этот погребок. Тогда другой уже вскочил в погребок. Но уже он нас не видит — потому что уже меня нема, я уже перекатилась в катушок. Запел он сам себе под нос, выскочил и подпалил тот сарай. Как загорелся ж этот сарай — тепло же, сухо, — дак стали на нашем погребке дощечки да лапник гореть, которыми он был обставлен. Пламя и покатилось по доскам. Сама бы я, дак я б там сгорела со страху, а он все ж уже мужчина