от нападок старческих и не терпящих возражения языков, провоцировал эти нападки для того, чтобы укрепить собственную критическую приватность и независимость. О написании и издании «Фердыдурке» он сказал, что эти роды дорого ему обошлись. Это произведение стало не только его личным манифестом свободы, но и — он согласился с определением, данным Бруно Шульцем, — «гротескной поэмой о муках человека в прокрустовом ложе формы».
Атака на форму и борьба за подлинность личности, борьба за право голоса были частной инициативой Витольда Гомбровича, человека приватного, желающего и рассказать о себе и что-нибудь узнать о себе, потому что эту тему он хорошо знал; но эта духовная работа проходила в конкретном месте и в конкретное время, в мрачное время, в конце 1930-х годов, в Польше, окруженной двумя тоталитаризмами, подтачиваемой внутренним фанатизмом и слабостями, в Польше, чья ситуация определялась традициями и текущим моментом. Как говорить в этих условиях, как защитить свою независимость и свободу, как получить право голоса? А ведь именно к этому стремился Гомбрович уже в довоенных произведениях.
Борьба за обретение собственного голоса была в этой ситуации чем-то несравнимо более существенным, чем всего лишь участием в литераторских играх и спорах, она приобретала экзистенциальное и политическое значение. В «Завещании» Гомбрович пишет о тех предвоенных годах: «Я видел и не верил собственным глазам, как ведущая военные приготовления Европа — особенно Центральная и Восточная — вступала в период демонической мобилизации формы. Гитлеровцы и коммунисты фабриковали для себя грозное фанатическое обличье; производство вер, энтузиазмов, идеалов сравнялось по размаху с производством пушек и бомб. Слепое повиновение и слепая вера стали обязательным атрибутом не только казармы. Их искусственно вводили в искусственные состояния, и всё — а прежде всего сама действительность — было брошено на дело наращивания силы. Что это? Яркие образчики глупости, циничной лжи, исступленное переиначивание самой очевидной очевидности, атмосфера дурного сна? Невыразим ужас этой чудовищности. Предвоенные годы, возможно, были даже еще большим позором, чем сама война».
Он называл довоенное время «периодом демонической мобилизации формы». Против нее он вел собственную войну, защищался гротеском в рассказах, в «Ивоне, принцессе Бургундии», в «Фердыдурке». Когда тотальная мобилизация формы, казалось, окончательно победила, а стиль писателя — индивидуальный свободный польский голос, казалось, был окончательно задушен, Перст вознес Гомбровича и перенес его на другое полушарие «под знойное небо Аргентины». Видимо, именно в таком испытании нуждались его стиль, его голос. Если ему, Гомбровичу, предстояло реализовываться, дав отпор демонической мобилизации формы, то, возможно, ему следовало стать в гораздо большей степени свободным от мобилизации, в гораздо меньшей степени публичным, стать собой, в удалении от навязывающей ему свои склеротичные формы родной культуры, искушаемой новыми фанатизмами и противостоящей им?