Дневник (Гомбрович) - страница 86

И в конце концов: из борьбы между внутренней логикой произведения и моей личностью (поскольку неизвестно, произведение является поводом для моей исповеди или я — поводом для произведения), в этом противоборстве рождается нечто третье, нечто опосредованное, что-то как будто не мною написанное и все-таки мое — это и не чистая форма, и не непосредственное мое повествование, но лишь деформация, рожденная в сфере «между» — между мной и формой, между мной и читателем, между мной и миром. Это странное создание, этого ублюдка я пакую в конверт и высылаю издателю.

После чего вы читаете в газетах: «Гомбрович написал „Транс-Атлантик“, чтобы доказать…», «Главной темой пьесы „Венчание“ является…», «В „Фердыдурке“ Гомбрович хочет сказать…».


Пятница

Письмо из Лондона от незнакомого мне г-на Н. Он спрашивает: не является ли, по моему мнению, антисемитом, достойным осуждения, некий польский дипломат, который в своем дневнике назвал некоего еврея «паршивцем»?

Сожалею, что я не сохранил копии своего ответа, который выглядел приблизительно так:


«Вы глубоко ошибаетесь. Тем оскорбительным прозвищем, которым награждают евреев, является слово „пархатый“. Слово „паршивец“ в разговорном языке употребляют часто и к аргентинцам, таким образом, несмотря на родственность словарных корней, ничто не говорит в пользу того, что слово это было употреблено дабы подчеркнуть еврейское происхождение данного лица. Я прочел упомянутый Вами текст несколько дней назад, и мне в голову не пришло заподозрить автора в антисемитизме. Впрочем, я должен Вам признаться, что у меня — хотя из написанного мною легко можно сделать вывод, что у меня очень мало общего с антисемитизмом, — иногда да и выскочит даже словечко „пархатый“, если какой-нибудь отдельный семит достанет меня. Такое происходит потому, что я не являюсь стойким, закаленным юдофилом, я скорее юдофил свободного полета со всеми атавизмами шляхтича из, простите, деревни».


Допускаю, что этот ответ не удовлетворил моего корреспондента. Что поделаешь. Впрочем, своего рода стыд не позволил мне написать как раз то, что он от меня ожидал. Беспредельность преступления, совершенного в отношении евреев, и меня пронизала насквозь и навсегда. Однако я предпочел не помещать этого в письме. Я бы это написал, но — в письме к антисемиту.

Однако я должен заметить, что такое цепляние к словечкам не очень меня убеждает. Потому что в нем говорит несерьезная — по сравнению с величиной трагедии — обида. Я даже пойду еще дальше и скажу, что тот еврей, который настойчиво требует, чтобы его трактовали «как человека», то есть так, как будто он ничем не отличается от других людей, представляется мне евреем, не вполне осознающим свое еврейство. Они правы, когда требуют этого равенства — это справедливо, это понятно, — но это не соответствует их реальности. Слишком просто, слишком легко…