— Но Христос, Христос!
— А это символ возмездия, Сережа… Страшные испытания впереди.
— Это паранойя… — Шавров сел и стиснул голову руками. — С ума спрыгнуть можно.
— Вот он и сошел с ума, — тихо сказала мать, — и умирает теперь…
Шавров встал и положил на стол туго перевязанную пачку денег:
— Это мое жалованье за все время службы. Тебе хватит попервости.
— Ты… уезжаешь? — Она бросила на деньги безразличный взгляд. — Я думала, мы пойдем на могилу отца. Да и к родителям Тани тебе следовало бы зайти.
— Непременно, — улыбнулся Шавров. — Непременно… и очень скоро. У меня погиб… боевой товарищ. Долг образовался, понимаешь? Совсем неотложный долг… — он поцеловал ей руку и улыбнулся. — Я прошу тебя, не нужно этих мыслей, этой мистики. Все это опосредованная безграмотность, и ты должна понимать это лучше меня. Вспомни, как говорил отец: истинное благо достигается только просвещением.
— Иногда он говорил другое… — вздохнула мать. — От просвещения все беды…
Шавров молчал, нужно было уходить — и не было сил. Долг… Кому он должен, что? Безумие… Здесь дом, мама — последнее, что осталось. Он повел взглядом по стене — серый прямоугольник фотографии: отец в сюртуке, с лихо закрученными усами, и мама, в фате с флердоранжем, оба такие молодые, такие счастливые… Он поймал взгляд матери и слабую надежду в этом взгляде и вдруг понял, что сомневается напрасно, потому что там, далеко, так далеко, что неизвестно где, все давно уже совершилось: в этот дом он больше не вернется. Никогда.
…Через трое суток, к вечеру, он прибыл в Самару и спустился к Волге, чтобы сесть на пароход — деревня, в которую он столь неожиданно для себя решился поехать, была верстах в тридцати, вверх по течению. Ему повезло: хилый колесный пароходик бывшего торгового общества «Кавказ и Меркурий» отходил через несколько минут. Опоздай он — и пришлось бы ждать сутки, а то и более: расписания не было. На всякий случай он спросил у торговца и получил иронический ответ: «Можно… Только дороги с весны текут, а от дождей и вовсе непроезжими стали. В месяц не уложишься».
— Я в поезде слышал — голод у вас… — сказал Шавров. — А ты вон рыбой свободно торгуешь?
— А ты купи, — прищурился мужик.
— Ну, давай! — удивился Шавров. — Почем?
— Одна рыбка — золотая царская десятка, — ухмыльнулся продавец. — Бумажек мне не надо, дерьмо твои бумажки, понял? Остальное сам увидишь, — мужик снова ухмыльнулся, — если глазастый…
На дебаркадере белела дореволюционная вывеска с двуглавым орлом, но флаг был советский, красный. Отдельной каюты Шаврову достать не удалось — шамкающий кассир подмигнул заговорщицки и объяснил, что в каютах следует спецгруппа по борьбе с бандитизмом, «сыскари», — уточнил он, полагая, что так Шаврову будет понятнее. Миновав оборванного матроса, который проверял билеты, Шавров вошел в общий салон, и сразу же пароход сипло загудел, и заплескали, набирая скорость, колеса. Никто не разговаривал, не пел, жующих и выпивающих тоже не было, и Шавров удивился, потому что приходилось ему и по железным дорогам ездить, и на пароходах плавать, и всегда окружали его пьющие и жующие люди, а уж выпивающие — во всяком случае… Постепенно глаза привыкли к полумраку, лица попутчиков были угрюмы, болезненны, на каждом — печать безнадежной отчужденности, и Шавров понял, что у них просто-напросто нет еды, куска хлеба ни у кого нет! Никогда прежде не доводилось ему видеть столь голодных людей, столь отчаявшихся. Он невольно придвинул к ногам свой вещевой мешок и подумал, что буханка хлеба и кусок зачерствевшей конской колбасы, которую он вез из Крыма и к которой так ни разу и не притронулся, потому что она напоминала о судьбе Сашки, — это теперь целое богатство…