В свои двадцать два года летчик Михаил Баранов достиг той зрелой, не всем фронтовым истребителям сужденной поры, когда опыт, умение и что-то еще позволяли ему делать в бою все, что он хотел. Делать все – еще не значит все осуществлять. Победы давались ему великим трудом, потом и кровью. Он вел им строгий, трепетный счет, и, будь он речист, как школьный приятель Гошка Козлов, увлекавший старых и малых своими докладами о Конвенте, Робеспьере, термидоре, будь он такой же рассказчик, он бы воссоздал историю каждого им сбитого… Не краткую, нет: вечность, вечность проходит, пока быстрая, прерывистая трасса, отлетая от стволов и упруго, подобно брандспойтной струе, покачиваясь, сузится, войдет, вонзится во вражеский бок, утопляя с собой надежду на быстрое возгорание пламени, на факел, и страх охватит душу – все!.. И только вечность, вечность спустя возбужденное и готовое померкнуть сознание – не торжествуя, но продолжая жить – получит награду за пережитое и сохранит какой-то фрагмент: или дымок, какими летом курятся торфяные поля, или извергнется из утробы «мессера» и радостно запляшет болотный огонь…
Все способно перемениться в эту вечность.
Мальчишкой вообразив себе авиационный мир таким, где все определяют личные достоинства, личные заслуги, он, кадровый военный с твердым знанием армейской иерархии, открыл для себя на фронте и стал почитать иную субординацию – ту, при которой бойцов по ступеням почета расставляет ратная слава. В бою он, случалось, промахивался, ошибался в ответах, тайный голос внушал ему: ослабь напор, ударь издалека, отступи от черты, обещающей победу, — он не поддавался искушению, он его пересиливал. Черные мухи подолгу плясали в глазах после схватки, подчас он не знал, дотянет ли до своих, смутно помнил сами возвращения. В Песковатке садился, забыв выпустить шасси, в Ленинске, одержав победу над двумя «худыми», обессилел в бою так, что из кабины его поднял и поддерживал за плечи, пока он был на крыле, механик. А потом, сидя на земле, как подкошенный, безучастно, тупо смотрел на механика, выводившего на борту его «ЯКа» знаки победы – звездочки. Трафаретки не было, механик старался от руки, звездочки легли неровно, долго не сохли и подтекали… Он не говорил: «Я победил» или «Я его сбил», — он говорил: «Убрал». Он делал все, что хотел, и, когда ему это удавалось, он был счастлив.
Любви он не знал.
Близость с женщиной, лица которой он не помнил, вызвала в нем приступ стыда, раскаяния, презрения к себе, а быстрый жаркий поцелуй с госпитальной сестрой Ксаной, склонившейся над ним с градусником в светлое, тихое утро его последнего дня в госпитале, он вспоминал, волнуясь. Все сберегла память: ее белый, хрустящий халат, белые стены, белую дверь, неплотно прикрытую, нисколько его не смутившую… «Я очень страдаю», — написал он Ксане через день после отъезда, удивляясь силе чувств, вызванных ее единственным поцелуем, поражаясь словам, слетавшим на листок с карандашного огрызка. «Душа моя в слезах», — писал он. Ксана ему не ответила.