Монахи (Азольский) - страница 32

На шоссе он попросил Малецкого остановить машину — в десятке метров от березы. Потекла долгая, томительная для Бузгалина минута: есть пуля, нет пули — это уже не вопрос о его судьбе и о том, кто шел сзади под вечер 28 июня и шел ли вообще. Есть на небе созданные мирозданием звезды — или к небосклону подвешены мигающие святлячки? Такова цена подхода к березе, и Бузгалин, не устрашенный коварствами космоса, приоткрыл было дверцу машины, собираясь выйти, как вспомнилось о Френсисе Миллнзе, который возник из ничего и долгое время был ничем, порождением самосберегающего мозга. Они, то есть он и Анна, его, то есть мистера Френсиса Миллнза, поначалу выдумали, не могли не выдумать: не знали о нем и даже издали не видели его ни разу, предполагая, конечно, что в многомиллионной Америке человек с таким именем найдется; он не мог не возникнуть в воображении, потому что был спасением, защитою. Вся американская жизнь до него была воздержанием от слов, которые так и не слетели с губ, от жестов. Подразумевалось, что дом прослушивается, хотя вероятность такого наблюдения равнялась почти нулю, учитывалось, что в окружении — и дальнем, и ближнем — есть глаза и уши, которые увидят и услышат нечто, их обоих вместе и порознь разоблачающее, что тоже было невозможным, потому что знакомые отбирались наитщательнейше, глазастых и ушастых оттирали от себя; чтоб строжайшая селекция эта оставалась незамеченной, в дом иногда приглашали явных недругов, и уж доносы в какой-либо форме всегда предполагались. Оба знали, что в Москве — по древней российской традиции — ужас как не любят прохлаждающихся слуг и частенько наводят на них страх, заставляя подозревать всех и каждого, — знали и тем не менее ревностно прощупывали безобидных коллег и случайных знакомых, о московских делах говорили на лужайке перед домом и при работающей газонокосилке. А слова рвались, слова проклятья или одобрения, порою хотелось исполнить индийский танец мщения или в каком-нибудь захолустном баре наклюкаться до потери сознания, потому что исчерпался нажитый годами метод, когда одно лишь осознание того, что ты исключительный, сверхособый, абсолютно не тот, за кого тебя принимают, — это осознание так возвышает, так облегчает труд жизни! Вот тогда-то, в апреле семидесятого, сам собой родился способ расслабления, к которому, наверное, не они первые прибегли, но о котором и не услышишь даже от самых опытных наставников. Он тогда вернулся из Денвера, вздрюченный, потный, с омерзительно гадким чувством собственного бессилия, потому что прозевал, упустил, не додумался до сущего пустячка да еще и испугался, как мальчишка. Подавленным вернулся, хотелось потащить Анну на лужайку и все рассказать, повиниться, а она — не одна, две старушенции приперлись почесать бескостные языки свои, и не выгнать их, и не заговорить при них. Чуткая Анна вскинула глаза на него, призывая молчать, и тут-то родился экспромт: «Ты знаешь, кого встретил там?.. Френсиса Миллнза! Да-да, того самого! — (Фамилия села на язык, как беззаботная пташка на ветку.) — Чем-то взволнован, разъярен даже, на ногах еле держится…» На мифического Миллнза этого и взвалил все свои беды и печали, отчего стало легче, спокойнее, иссякшие было силы вернулись, пот уже не струился, и Анна, распахнув глаза и душу, смотрела на него слегка недоумевающе, потом все поняла и деловито успокоила: «Ты за него не переживай, он сильный, он выкарабкается, хотя, помнится, он такой впечатлительный…», а полуглухие старухи хором подхватили: «О, мистер Филлнз такой впечатлительный!» С тех пор и пошло: мистер Миллнз опять просчитался, мистер Миллнз преуспел в одном деле, так не выпить ли нам по этому поводу. Однажды позвонил Анне: «Миссис Миллнз, я знаю, как преданны вы мужу, но все же — приезжайте ко мне, я в мотеле…» Она примчалась к нему тут же, они обнялись на пороге номера. Хорошо жилось им с мистером Миллнзом, хорошо, Анне тоже ведь надо было расслабляться; и он и она выместили из себя самих себя же — естественно как-то.