Повадился ходить в гости к Шелагину сосед его, интендант Евсюков. Для затравки поругает Евсюков генеральского сынка и ждет, что ответит ему Степан Сергеич. А тот удивляется:
— Почему ж тогда много у нас несознательных? Игумнов этот… и другие.
Как, Вася, по-твоему, а?
Евсюков слушал с особым выражением лица, с особым блеском в глазах.
Только у пьяных замечал Степан Сергеич такое восторженное внимание к словам собеседника. Сидит пьяный, слушает пьяного же друга, и лицо его проясняется восторгом понимания, душа упивается чужими словами, глаза горят торжеством проникновения в чужие мысли, а душа волнуется, трепещет, ждет паузы, чтобы излиться навстречу.
Евсюков клонил голову к плечу, всезнающе улыбался.
— Вот ведь какое дело, Степан… — Густые брови лезли на лоб, Евсюков понижал голос: — Ди-а-лек-ти-ка. Понял? Что говорит вождь? Чем ближе мы к победе нового строя, тем острее классовая борьба, тем, естественно, и больше классовых врагов. Ди-а-лек-тика.
— Получается, — выкладывал как на духу свои сомнения Шелагин, получается, что при коммунизме врагов будет полным-полно?
— Не понимаешь ты, Степан, диалектики, — вздыхал Евсюков. — Не понимаешь. Не по-ни-ма-ешь.
— Кто ж, по-твоему, курсант Игумнов?
Евсюков озадаченно думал и находил ответ:
— Он — враг.
— Загнул ты, Вася… Сын генерала — и враг?
— Не понимаешь ты, Степан. Завербовали твоего Игумнова на Западе, жил он с батей в Берлине и в Варшаве… Там и завербовали.
Обиделся Степан Сергеич.
— За дурака ты меня принимаешь, Вася?.. Какой же он враг? Враг, он тихарем сидеть будет, словечка лишнего не скажет, а ты — враг… В особый отдел ходил?
— Ходил, — признался Евсюков. — Не поняли меня там.
— Правильно сделали. Выкинь из головы насчет врагов.
Евсюков поразмышлял и самокритично сказал, что дал маху. Курсант Игумнов — просто развращенный буржуазным влиянием человек. Его надо перевоспитать, нещадно дисциплинируя.
— Это отец-то его — буржуй?.. Ну, Вася…
Но в остальном Шелагин был согласен с соседом. Суровая воинская закалка пойдет только на пользу Игумнову.
Курсант Игумнов пошумел и затих, самому надоело фанфаронить, пускать мыльные пузыри. Было ему в училище скучно на лекциях. В часы, отведенные для самостоятельных занятий, утыкал он в ладони лицо и думал, вспоминал, улыбался, морщился. Весь мир заслонили придирки Сороки, наставления помкомвзвода, наряды, тревоги и марши — двадцать километров с полной выкладкой, с полпудом песка в ранце. Покинутый же мир был так великолепен!
Пятнадцатилетие застало его в Варшаве, отец подарил ему часы, адъютант отца раздобыл американский «виллис». Бойкий сын вскочил в машину, помчался на Маршалковскую, где в бесчисленных кабачках толкался любопытнейший сброд.