Сашка угрюмо шагала по жадно чавкающей грязи, сколупывая с ногтей присохшую фасолевую шелуху, и беспокоилась лишь о том, чтобы подольше не возвращаться на кухню. Войдя в жарко натопленный блиндаж и еще не успев свыкнуться с полумраком, она встала навытяжку, как того требовал порядок.
— Наконец-то! — услышала Сашка чей-то возглас и, несколько раз моргнув, обнаружила сидящего за грубо сколоченным столом оберлейтенанта Миллера. Это был среднего роста баварец с крупными чертами лица, белесыми волосами и выпуклыми водянистыми глазами. До этого он уже не раз прибегал к Сашкиной помощи, когда требовалось перевести попавшие к немцам русские листовки.
Сашке пришлось раза два оглядеться, прежде чем она заметила в углу пленного русского. Поначалу она приняла его за кучу тряпья, и лишь присмотревшись с трудом узнала в нем человека. Его летная форма была запачкана кровью и грязью, лицо было измождено и черно, а глаза выражали такое болезненное страдание, что Сашка поспешно отвела взгляд.
Она многому научилась с тех пор, как покинула Одессу. Среди прочего, она поняла: чтобы не было страшно или больно — надо не думать о вещах, которые причиняют страх или боль. Так и сейчас, уставившись на грязные носки своих исполинских ботинок, она поспешила выкинуть из головы выражение глаз летчика, успев напоследок отметить, что у бедняги, судя по всему, сломаны обе ноги, поскольку они под неестественным углом скрючены наискосок к туловищу.
— Спроси его, где расположен их аэродром, — приказал Миллер.
Сашка перевела вопрос. Летчик не произнес ни звука, лишь на мгновение в смутном удивлении вскинул на нее глаза и снова уставился в земляной пол.
— Скажи ему, что ему нет смысла молчать — русские войска терпят поражение и отступают. Он останется в живых и отправится в госпиталь на лечение, если ответит на все наши вопросы.
Сашка снова перевела, однако летчик продолжал хранить молчание. Миллер встал из-за стола и принялся расхаживать по блиндажу — он явно терял терпение. Наконец, остановившись, он вновь повторил все сказанное. Сашка монотонно перевела. Несмотря на внешнее безучастие, в ее душе росло отчаяние: «Ну же! Скажи хоть что-нибудь, — умоляла она пленника. — Согласись вести переговоры, обмани, изобрази панику… Иначе сейчас начнется что-то жуткое. Зачем ты молчишь? Неужели твоя душа не вздрагивает от ужаса? Неужели твое тело не съеживается от неминуемого ожидания боли? Разве это возможно, что ты не хочешь хотя бы попытаться избежать этого?» Она помнила, слышала, видела, что ждало тех, кто отказывался сотрудничать с немцами. Она знала, что и беспрекословная покорность не обещала пленным жизни, однако иногда это давало призрачную надежду на спасение. Но этот русский упрямо не произносил ни слова. Его молчание окончательно вывело оберлейтенанта из себя — он поднял русского за шиворот и, тряся как мешок, принялся орать ему в лицо. Но летчик продолжал молчать, и лишь в неловких судорожных движениях его рук можно было угадать жуткие муки боли.