А потом Джефферсон Риз его избил, и он на неделю загремел в больницу, и что-то из него ушло. Нельзя точно сказать, что именно, но она ясно видела — этого не стало. Лайле невыносимо было представлять, как ее любимый мужчина корчится в грязи, пытаясь защититься, а Риз колошматит его, пинает, выпуская на свободу то зверство, которое так долго в себе копил. Она предупреждала Лютера, чтобы он держался подальше от Риза, но Лютер не послушался, жила в нем эта тяга — ломить против течения. И когда он лежал в грязи и на него градом сыпались удары, что он понял? Что, если ты попрешь против некоторых мерзких вещей, они не просто дадут тебе сдачи. Нет, этого мало. Они начнут тебя крушить, и вылезти живым можно, только если тебе повезет, больше никак. Мерзость этого мира учит одному: она еще мерзее, чем ты мог себе вообразить.
Она любила Лютера, потому что в нем не было вот этой мерзости. Она любила Лютера, потому что диким его делало то же самое, что делало его добрым: он любил мир. Любил, как любят яблоко, настолько сладкое, что ты его все кусаешь и кусаешь, не в силах остановиться. Любил его, не заботясь о том, любит ли его мир в ответ.
Но в Гринвуде эта любовь и этот свет в Лютере стали меркнуть. Поначалу она не могла понять, в чем дело. А потом еще в городок пришла эта хворь, но все равно они жили в сущем раю. Они жили в одном из немногих мест на свете, где черный мужчина и черная женщина могут ходить с поднятой головой. Белые не просто оставили их в покое: белые их уважали, и Лайла соглашалась с братом Лайонелом Гаррити, когда тот заявлял, что Гринвуд должен стать образцом для всей остальной страны и что через десять-двадцать лет такие Гринвуды будут повсюду — и в Мобайле, и в Колумбусе, и в Чикаго, и в Новом Орлеане, и в Детройте. Потому что в Талсе черные и белые поняли, как жить, не мешая друг другу, и в результате пришел мир и процветание, и все это было так прекрасно, что остальная страна волей-неволей должна была последовать такому примеру.
Только вот Лютер видел что-то другое. Что-то такое, что выедало изнутри и его нежность, и его свет, и Лайла начала бояться, что их ребенок не успеет появиться вовремя, чтобы спасти своего отца. В те редкие дни, когда тревога ее отпускала, она твердо знала — стоит Лютеру взять на руки собственное дитя, и он тут же раз и навсегда поймет, что пора стать мужчиной.
Проведя рукой по животу, Лайла попросила ребенка расти побыстрее и услышала, как хлопнула дверца машины. По звуку она поняла, что это машина того дурачка, Джесси Болтуна, и что Лютер, значит, привез этого жалкого типа с собой и оба накачались, а то и упыхались выше крыши. Лайла встала, натянула маску, и тут как раз вошел Лютер.