Релов, когда Ганс снова повернулся к столу, выразив при этом все ожидаемые от него эмоции, предложил выпить для начала то, что подала Марга, за здоровье их гостя. Если Ганс не ослышался, так пили сейчас в его честь «Майами», иначе говоря, нечто такое, что он знал лишь в сочетании Майами-Бич, и назывался так, судя по слухам, пляж в Америке. Неуловимая горечь — иначе Ганс, если бы его попросили, не сумел бы определить свои вкусовые ощущения. Напиток словно страшился обладать определенным, безусловным вкусом, казалось, для него (или для его изготовителей) важнее всего, чтобы вкус его нельзя было тотчас определить по какому-то известному образцу, поэтому стоило его чуть отхлебнуть, как он обнаруживал поначалу какой-то пресный, сразу не поддающийся определению вкус. И вкус этот держался, пока — любопытства ли ради или просто затем, чтобы отделаться от напитка, — человек не продвигал глоток к горлу и не проглатывал. Тут-то обнаруживалось, что напиток терпкий, без явственной горечи, скорее, вкус напитка, если его вообще можно было определить, приближался к этакой совсем не острой, а, скорее, приглушенной горечи.
— Изобретение Кордулы, — сказал Релов и поднял в ее честь бокал с «Майами» на донышке.
Ганс почувствовал, что теперь-то уж обязан спросить:
— И откуда у вас все эти прекрасные вещи?
— Не правда ли, вы удивлены? — откликнулись Релов и Диков почти в один голос, обрадовавшись, что наконец-то об этом зашел разговор.
Но Кордула, сложив свои отнюдь не маленькие и, несмотря на необычные размеры плоскостей, вовсе не плоские руки и придав своему лицу, очертания которого расплывались в полутьме зала, торжественное выражение, объявила (собственно говоря, наблюдая ее приготовления, можно было ждать и большего):
— Во все это вложено много труда.
Поняв, что ничего больше не слетит с ее также весьма внушительных губ (они были так велики, что Кордула, видимо, давным-давно смекнула, сколь мало надобности раздвигать их ради каждой фразы во всю ширь, что вполне достаточно — и этого Кордула придерживалась — раскрывать четвертую или в крайнем случае третью часть имеющихся у нее в наличности губ, дабы произнести то, что ей надо было сказать; конечно, она всегда раскрывала ту часть туб, собственно говоря, тот сектор губ — ибо рот ее представлял собой едва ли не правильный круг на лице, — который обращен был к тому, с кем она собиралась заговорить; слушатели, сидевшие с той стороны, на которой губы были сомкнуты, могли лишь догадаться, что Кордула начала говорить), да, смекнув, что ничего больше не слетит с ее губ, и убедившись, вытянув головы, что губы Кордулы по всему кругу сомкнуты и что, стало быть, ни с кем не беседуют ни с той, ни с другой стороны (если бы ей удалось раздвоить язык, она и правда могла бы попытаться вести одновременно разговор на две разные стороны), Релов и Диков больше не сдерживались, а захлебываясь стали говорить, что их гость вправе, в конце-то концов, узнать о ночном баре «Себастьян» чуть больше, чем содержалось в этой буркнутой ему фразе. И тут же принялись, некоторым образом даже хором (иной раз, правда, их голоса разделялись, возможно, когда одному нужно было перевести дух или что-то сообразить), все ему рассказывать, словно бы присутствовали неотлучно при создании этого бара. Ганс узнал, что Кордула была прежде владелицей антикварного магазина.