От этого-то похотливого окружения Бенрат — для чего ему любой аргумент годился — всеми фибрами своей души хотел бы отличаться. И Сесиль тоже должна отличаться от тех женщин, которых держат за шторами. Она не любовница. Но все-таки стала ею в тот миг, когда он потерял надежду жениться на ней. А он эту надежду потерял.
Он сказал ей:
— Я не буду больше с тобой спать, если это тебя мучает.
Сесиль благодарно взглянула на него. Бенрат продолжал:
— Но без тебя я тоже больше жить не могу.
Сесиль кивнула. Бенрат искренне верил тому, что говорил.
— Так что же нам делать? — огорчилась Сесиль.
Бенрат дал волю рукам. Но повторил, что не будет больше спать с Сесилью, раз знает, что потом она еще сильней загрустит, почувствует себя еще несчастней. Сказав это, он испытал такую радость от собственного благородства, что у него едва слезы на глазах не выступили. Ему послышалось даже, что за его спиной играет струнный оркестр, там пели альты и щемящие сердце виолончели.
Но он тут же понял, как смешон, он же знал, что не относится к своим словам так серьезно, как думала Сесиль. Почему он не сдерживает своих рук? Он же просто себя обманывал, будто только заскочит к Сесили на минуточку и даже не дотронется до нее. Он же должен был понимать, что и на этот раз все кончится в постели. А загрустит ли потом Сесиль еще сильней, почувствует ли себя еще несчастней, об этом они оба, когда дело до того дойдет, и не подумают. Позже, правда, он снова разразится самообвинениями, станет обещать и предлагать Сесили все, ну все-все на свете, кроме одного, — что он разведется; а Сесиль станет тоскливо смотреть в одну точку, ей же ничего, ну ничего-ничего на свете не поможет, ей только одно помогло бы, а именно — быть женой Бенрата, официально и законно, без гардин и унизительной необходимости таиться.
И вот они уже судорожно вцепились друг в друга, а тела их уже ощутили друг друга, правда, нехотя и безрадостно. Бенрат это уловил и заставил себя включить сознание. Он перенес Сесиль в комнату, куда никто, кроме него, не допускался. Комната была обставлена сообразно вкусу самой Сесили, а не требованиям стиля, которым следовала Сесиль в гостиной, демонстрируя там гостям — они же были ее покупателями, — что в частной жизни она тоже окружена предметами тех же форм и материалов, какие пропагандирует в своем магазине. В этой, второй комнате Сесиль собрала те предметы, которые доставляли ей радость. Кресла были удлиненные и узкие, с очень высокими спинками и изящно изогнутыми ножками, столик прошлого столетия; постелью служила квадратная, очень низкая тахта с темно-зеленой обивкой, с уймой подушек блеклых цветов; стиль туалетного стола и шкафа имитировал рококо; и только гардины, что видны были с улицы, представляли прохожим владелицу магазина художественных изделий, кем и была Сесиль в своем магазине, представляли, стало быть, тот вкус, который, как считали люди, принадлежащие высшему обществу, и те тщеславные, что лезли в это общество, свидетельствовал о том, что они люди вполне современные. Магазин Сесили — благодаря ее уму и интуиции — стал общественным центром Филиппсбурга. Она завела у себя первую в городе машину «Эспрессо», зная тоску всех филиппсбуржцев, съездивших раз, а то и два в Италию, по черновато-зеленому маслянистому кофе; куда, правда, сильнее тоски было у них желание, выказывая потребность в кофе, корчить из себя давних знатоков Италии. Сесиль угощала кофе даром, ведь все ее покупатели, вернее, покупательницы, были постоянными; им, собственно говоря, и возможности не представлялось изменить ей. Решившись придерживаться этого стиля, они могли делать свои покупки только у Сесили, чтобы не дай Бог кто-нибудь из знакомых не обвинил их в нарушении стиля или даже в безвкусице; все, что было в магазине у Сесили, гармонировало друг с другом, оттого-то делать у нее покупки было так легко.