Сто дней (Бэрфус) - страница 5

Мы не были созданы для этих ночей — я и все другие сотрудники дирекции. Мы родились в зоне сумерек. Нам нужны плавные переходы, требуется полумрак, мы зависим от ритмов светового излучения. Они сопровождают нашу жизнь — неярким солнцем в начале осени, резкими тенями, как в апреле. В наших широтах нельзя сказать наверняка, что сейчас — еще утро или, может быть, уже полдень. Когда начинается ночь и когда она кончается? Мы движемся в пределах смутного, нечеткого, там же, в двух градусах широты южнее экватора, солнце не дарит тебе ни грана свободы. Ночь падает, как гильотина, — без сумерек, лишь едва заметное пошатывание огненного шара на небе говорит о том, что дню вот-вот придет конец. Природа поворачивает выключатель, не давая тебе ни секунды отсрочки, не позволяя полусвету длиться и полминуты. С первого же мгновения царит непроглядная, бесспорная темнота. Она-то и изматывает европейцев. Порой мне казалось, будто я лежу в недрах земли, будто сижу в зловонном чудовище, рыгающем, громко выпускающем газы, а те, в свою очередь, исходят из проглоченных им людей. Шумы ночного боя меня не беспокоили — наоборот, они мне были знакомы. В конце концов мы с ними выросли, не так ли, говорит Давид и встает.

И я вспоминаю колонны танков, двигавшихся по шоссе в горы, грохот залпов из гаубиц, треск пулеметных очередей на полигоне. Если ты растешь в городе, где есть гарнизон, как это было с Давидом и со мной, то игрушки у тебя конечно же с оружейного склада. Например, батарейки к рации с напряжением в сто два вольта. Кусочком изоляционной ленты мы соединяли их парами и бросали в стайки гольянов. Рыбки всплывали брюшком вверх, мы доставали их из воды и кидали на берег, где они приходили в себя, беспомощно дергаясь, пока к серебристым брюшкам не прилипала галька. Мы не знали, что делать с уловом: гольяны были слишком мелкими и не годились ни для ухи, ни для жарки. Иногда карманными ножичками мы сдирали чешую, приоткрывали жабры, отсекали плавнички. Случалось, сдавливали так, что из тельца брызгали кишочки. А бывало, в порыве великодушия, бросали обратно в озеро.

Он встает, включает конфорку под кастрюлей и, пока еда греется, ставит на стол тарелки и кладет рядом ложки с вилками. Помещение освещается только маленькой, пожелтевшей от жира лампочкой возле вытяжки, и потому мир за окном выглядит теперь синим. А снег все идет и уже накрыл подоконник белым руном. Давид берет половник, и я вижу, как на столе появляется рубец, купленный у мясника в готовом виде. Лучшего рубца он никогда не ел, уверяет Давид, прежде чем налечь на еду; свою порцию он поглощает с почти неприличным аппетитом. Я ожидал, что после всего пережитого он станет вегетарианцем, однако он ест не только мясо, но даже требуху, ест коровий желудок, и я спрашиваю себя, не хочет ли он дать мне таким образом что-то понять, не намекает ли на свою конституцию, на крепость здоровья, на то, что вся эта история, какой бы ужасной она ни была, не мешает ему уплетать рубец с красным соусом.