Сто дней (Бэрфус) - страница 94

Да чего уж там! Не твоя вина. Вода у тебя есть?

Он отрицательно качает головой.

Мне пора. Скоро стемнеет. И вам бы тоже лучше укрыться за стенами дома. Завтра принесу воду.

Он уходит, и я начинаю составлять список вещей, необходимых для выживания. Два набора спичек — итальянского производства, не из древесины, а из вощеной и крученой целлюлозы; шесть банок рыбных консервов — сардины в масле, на этикетке — рыболовный катер с красной рубкой; три пачки сырного печенья, одна — почата; целая коробка банок с тушеной фасолью — продукт фирмы «Хайнц»; небольшая канистра дизельного топлива; радиоприемник, полбутыли воды марки «Родники Карисимби», трехнедельной давности, выдохшейся. Открываю на кухне кран, выходит воздух, за ним — две-три капли вонючей коричневой жидкости. То же самое в ванной. Электричества нет во всем доме. К счастью, у меня есть аварийный генератор, но расходовать дизельное топливо я буду очень экономно. Все теперь надо делать с умом. Ставлю кастрюли в сад. Около пяти ищу в приемнике «Немецкую волну». В новостях ничего, чего бы я уже не знал. Ничего, что могло бы помочь мне в моем нынешнем положении. Голоса на родном языке действуют ободряюще, но ведь все надо делать с умом, и потому я радио выключаю. Кто знает, насколько хватит батареек. С горсткой крекера сажусь на диван. Делаю несколько глотков, вода — безвкусная. Конусы света блекнут, затем один за другим гаснут — начинается долгая ночь. Приходит Теонест, приносит воду, фасоль, мясо на прутках. Перетаскивает в кладовку свое барахло. Пишу Агате. Пакую вещи, Жду. Она не приходит. В небо взлетает самолет. Сажусь на диван. Смотрю в сад, где опять наступает ночь. А я сижу и слушаю, как бьется мое сердце.


В детстве, сидя на горшке, я иногда воображал, что было бы, если б мой город был разрушен взрывом атомной бомбы и единственным местом спасения от наступающих русских оставалась бы уборная. Я размышлял, куда поставлю кровать, где устроюсь сочинять, как буду готовить. Чем и в каком количестве запасусь и как буду хранить свой провиант. Я не сомневался, что выдержу как минимум месяц, быть может, даже два. Эта уверенность и точный расчет радовали и придавали мне сил. Ты выстоишь в самой сложной обстановке, говорил я себе. Теперь я посмеялся над своей тогдашней наивностью. Не ограниченность пространства и не замкнутость в нем сводили меня с ума — рядом со мной не было людей. Я тосковал по доверительной, непринужденной, неторопливой беседе. Когда становилось очень туго, вел разговоры с самим собой — разумеется, не слыша себя. Пока голос мой не пробудил вдруг сознание — так по утрам долго звонит будильник, и человек в конце концов просыпается. Тот, кого я слушал, был кем-то иным, и этот кто-то иной был узником в особняке Амсар, на улице Депутата Кайоку, в Кигали. Настоящий же Давид Холь, с коим я отождествлял себя, не имел ничего общего с этим голосом, с этими несвязными речами, с неотделимым от них телом, с этими ста шестьюдесятью фунтами плоти. И даже с ногтями на руках — их я все время чистил вощеными палочками, потому как не хотел позволить грязи этой страны забраться даже в самую крохотную расселинку на этом теле. Что и говорить, я чувствовал ответственность за сохранность этой оболочки — в той же мере, что и за сарыча, который прыгал в саду с ветки на ветку и режущими слух криками требовал корма. Это тело не могло обходиться без моей заботы о нем, но я не был этим телом.