Камушек на ладони (Икстена, Нейбурга) - страница 5

Сознательная разорванность мира существует в прозе как художественный прием (в постмодернистской литературе он часто ассоциируется с понятием реминисценции) или же как воплощенный в тексте итог нарочито культивируемого авторами напряженного состояния души, попавшей в крайнюю ситуацию, когда пишущий неспособен воспринимать мир как единое, причинно-обусловленное целое. Первая из этих возможностей ярче всего проявляется в короткой прозе Я. Эйнфелдса и его романах «Книга свиней» (1996) и «Старики» (1999), а также в романах П. Банковскиса «Книга времен» (1997) и «Тонкий лед» (1999). Более эмоционально и более точно в философском смысле она реализована в романе И. Граудини «Бумажное небо, тканая земля» (1998). Приметы второй просматриваются в произведениях некоторых авторов самого младшего поколения, к примеру, в прозе, публикуемой в журнале «Луна». В первом случае все присутствует одновременно (все времена, все пространства, реальное и ирреальное, высокое и низкое и т. д.) и развивается по неким угадываемым закономерностям, человек же во всем этом хоть сколько-то дееспособен. Во втором случае смены временных и пространственных измерений неуловимы рационально, и человек в подобном мире совершенно беспомощен.

В новейшей латышской прозе прошлое стремится к фактологической упорядоченности и становится фактом искусства. Настоящее подается крупным планом, яркость или параметры рассматриваемых деталей, случается, заслоняют необходимую для фона перспективу. Происходящее сегодня порой воспринимается чересчур эмоционально, и его пропорции деформируются. Авторское видение мира зачастую фрагментарно и изображаемая картина дробится на мелкие части: это лишь материал для интеллектуальных упражнений, если, конечно, интерпретатора не обескураживает отсутствие видимых возможностей упорядочить хаос.

Тем не менее, латышская проза в последнее время обретает достоинство и мажорность. Во-первых, это чувствуется в тематике: индивид и история, улаживание их взаимных счетов больше не преобладают в ней. Во-вторых, пошел на убыль исторический пессимизм — неспособность эмоционально принять историю, тенденция упорядочить ее хотя бы интеллектуально, словесно или прагматически, через многочисленные описания. В-третьих, художественно зрелые произведения прозы стремятся к раскрытию глубинных взаимосвязей человека и тонких материй, человека и Космоса. Или, по крайней мере, очень серьезно ставят вопрос о Космической пульсации жизни.

* * *

Где же в общей картине латышской прозы созданное женщинами-писательницами, если посмотреть на литературу с такой точки зрения? Некоторые линии уже обозначились, когда мы говорили о главных тенденциях новейшей латышской прозы без попытки противопоставить непротивопоставимые части литературы — различные взгляды мужчин и женщин на мир, расхождения в ощущениях и интонации. Должно быть, именно женщина в своей прозе, как и во всем течении жизни, точнее всего чувствует и адекватнее воспроизводит эту Космическую пульсацию жизни во всевозможных ее проявлениях: физических и душевных, временных и вневременных, детализированных и абстрактных. Привычная реальность и реальность иного типа — вот с чем мы сталкиваемся, читая женскую прозу последнего десятилетия.