Надо было связать боцмана, обкрутить его же ремнём, несвязанный Тамаев был опасен, но Сорока ничего не мог сделать — воздух забусило красной пылью, сделалось душно, муторно. Сорока стиснул зубы, приподнялся, увидел на вешалке старый таганцевский плащ, сдёрнул его, сипя, ругаясь, расстелил рядом с боцманом, перевернул его, накатывая на плащ, подпёр своим телом, всей тяжестью, застегнул несколько пуговиц пеленая Тамаева в плащ, будто в кокон, под руку Сороке попался мешочек, набитый чем-то твёрдым, подвешенный у Тамаева к шее. Сорока поморщился, сорвал этот мешочек, откинул в сторону, застегнул плащ до конца — до горла, удивляясь, почему же пуговицы такие ловкие, увёртливые, за какую ни возьмёшься — всё выскальзывает.
Потом в изнеможения опустился рядом с мешочком, полежав немного, отодрал от тельняшки клок — снизу, рывком, охнул от боли, — притиснул клок к ране. Клок быстро пропитался кровью. Сорока отжал его прямо на пол, снова притиснул. Воздух перед ним плыл в сторону, красная пыль сбивалась в клубки, перемещалась с места на место, от этих перемещений Сороку тошнило — в горле у него будто бы сидела чья-то грязная рука, шевелилась, вызывала рвоту.
Он раздёрнул бечёвку, связывающую мешочек, запустил в горловину пальцы, повозил ими внутри. В мешочке был металл. Сорока гулко сглотнул слюну, оказавшуюся почему-то солёной, понял, что это была кровь, сглотнул снова, соображая, что за железо носил в мешочке боцман, пожевал губами — дурак же он, наивный дурак! Разве непонятно, что это за железо? Застонал, завалился набок, вытряхнул содержимое мешочка на пол.
По паркету рассыпался, слепяще сияя, жёлтый металл, цену которому знал каждый человек, — монеты, разные женские бирюльки, украшения, которые вдевают в уши и вешают на шею, скатанная в комок позолота, содранная с ложек, коронки, — несколько коронок, сорванных с чьих-то зубов. Сороке сделалось противно, его выворачивало: в голове не укладывалось, что боцман мог выдирать у людей — живых ли, мёртвых ли — зубы и стаскивать с них коронки. Для этого надо быть живодёром, самым настоящим живодёром, которому чужды боль, сострадание, нежность, всё святое, что может быть святым для человека.
— Паскуда! — вновь сплюнул кровью Сорока, глянул на спелёнутого боцмана. Тот немо открыл рот, на губах у него возник прозрачный розовый пузырь, лопнул, воздух, протёкший из глотки, вздул новый пузырь — боцман лежал неподвижно и выдувал эти пузыри, будто ребёнок, он жил, хотя уже находился между небом и землёй, продолжал жить, а вот Сорока чувствовал, что скоро умрёт. Во всяком случае, раньше боцмана. Выжал намокший клок тельняшки, притиснул его к ране… Сколько он так сможет продержаться? Час, два?