— Что это?
Наклонил голову, чтобы прочитать текст, но текстов никаких на этих нескольких листках, напечатанных на «ремингтоне» со старой стёршейся лентой, не было, были только фамилии и инициалы, напечатанные столбиком, как стихи. Костюрин побледнел ещё больше, сжал зубы. Потом постучал пальцем по бумаге:
— Скажи, Крестов, — сдавленным шёпотом спросил он, — это… это что, расстрельный список?
Крестов в ответ молча кивнул, потом так же молча перевернул первую страницу и, не вглядываясь в текст, стукнул пальцем по нужной фамилии — видно было, что список этот он читал не раз и не два, — он хорошо изучил его. Костюрин вгляделся в страшные, разом поплывшие перед ним строчки, зашевелил губами, будто безграмотный, вглядываясь в буквы, попробовал прочитать фамилию и не сумел, хотя можно было вообще ничего не читать, и без того всё было понятно, — сжал зубы и отрицательно потряс головой:
— Нет!
Крестов приподнял одно плечо, скособочился — жест был неопределённым, — отвёл тяжёлые глаза от начальника заставы, не мог смотреть на него.
— И эта бумага… эта бумага уже подписана? — Костюрин вновь стукнул пальцем по списку.
— На момент моего отъезда из Питера ещё не была подписана, — признался Крестов, сжал подбородок в кулак, — а сейчас… сейчас не знаю.
Костюрин скрипнул зубами, рывком поднялся со стула, будто расправившаяся пружина, одёрнул на себе гимнастёрку.
— Я в Петроград поеду, — проговорил он хрипло, — я, если надо, в Москву поеду, к Ленину пойду…
— Ну, насчёт Ленина… тут ты, братишка, промашек не делай — в дураках окажешься, а вот насчёт нашей конторы в Петрограде, вот здесь ты прав на все сто процентов. Я ведь к тебе за этим и приехал, чтоб ты знал: происходит то-то и то-то…
Язык у Крестова начал заплетаться — самогонка подействовала: изношенный, израненный организм бывшего моряка сдавал под всяким напором, будь то даже обычный кулак, не то что алкоголь, полстакана которого может сбить с ног здоровенную корову. Крестов протестующе помотал головой, услышал, что в его речи появились прогибы, потом перестал мотать головой и пробормотал внятно, ясно:
— Ты даже не представляешь, Костюрин, как мне бывает больно и плохо, — он поднялся со стула, качнулся на нетвёрдых стеблях ног, нахлобучил на голову бескозырку: — Поехали в Питер, Костюрин… Может быть, удастся спасти твою разлюбезную.
Через десять минут они уже понукали усталую лошадь, хлестали её кнутом, но бедная доходяга не могла двигаться быстрее, — наоборот, сбивалась с бега на шаг, спотыкалась, тяжело дышала, хрипела, иногда Костюрину казалось, что она вообще стоит на месте.