— Не могу вспомнить ещё один эпизод, здесь это было или нет? Впрочем, эпизод не один, — Гумилёв поморщился, помял пальцами воздух, по лицу его пробежала светлая тень, он поймал себя на мысли, что мять пальцами воздух — типичный жест приказчика из какой-нибудь керосиновой лавки, покраснел и сунул руку за спину. — Может, в Царском Селе? А? К нам часто приходила старушка из богадельни, Евгения Ивановна, для которой я всегда оставлял пряники. Это была такая добрая-предобрая тетушка из детства… Какая всё-таки пакость с моей стороны — забыть её, — вид у Гумилёва сделался расстроенным, и он замолчал.
Когда пауза сделалась затяжной, Чуриллов спросил:
— У вас нет желания выступить перед матросами, Николай Степанович?
— Нет. Но если надо — выступлю.
— Надо.
— Надеюсь, не сейчас?
— Скорее всего — через неделю. Максимум через десять дней. Если вы, конечно, готовы…
Подняв с земли очередную железку, Гумилёв оглядел её и отбросил в сторону.
— Через десять дней так через десять дней, — проговорил он довольно равнодушно: выступление перед матросами открытий не сулило, это не занятия с юными студийцами в «институте живого слова». Гумилёв нагнулся, вновь поднял с земли какой-то ржавый гвоздь со сбитой набок четырехугольной шляпкой. — Я готов.
— Что вы ищете, Николай Степанович?
— Детство. Собственное детство.
— А как же насчёт глубинной памяти? Вдруг что-нибудь нарушится, откроются новые детали, произойдёт психологическое потрясение, а за ним смещение?
— С этим всё в порядке. Улица не обладает такой силой, как дом, как стены, в которых мы родились.
В следующий раз Гумилёв приехал в Кронштадт, чтобы уже выступить перед матросами. Был он усталый, задумчивый, лёгкая улыбка словно бы сама по себе возникала у него на губах и исчезала, читал он немного, и матросы разошлись недоумённые: им казалось, что перед ними выступал ненастоящий поэт.
— Вот гражданин Чуковский — это да! — воскликнул один из них. — Охота сразу в начищенных ботиночках по палубе пройтись, а гражданин Гумилёв по этой части ещё мало каши съел… После таких стишей по палубе не в ботинках ходят, а в галошах.
Это было не так. Чуриллов с досадою пощёлкал пальцами — жест был нетерпеливый, он не понимал, как же можно путать зерно с шелухой: Чуковский — это одно, Гумилёв — совсем другое.
Гумилёв услышал, что про него сказал молодой беззастенчивый матрос, но слова его на Гумилёва никак не подействовали, он лишь усмехнулся, лицо его на мгновение потеряло выражение усталой озабоченности, но потом вновь сделалось прежним, бледным, морщинистым, постаревшим. Что-то беспокоило Гумилёва, Чуриллов хотел спросить, что именно, но не решался — Гумилев мог хлёстко и резко ответить, либо вообще замкнуться, а этого Чуриллов не хотел.