— Ничего этого не надобно, — мрачно возразил Черменский, уже стоя на пороге. — Здесь действительно все правда. Прощайте, Петухов.
Хлопнула дверь. Петухов ошарашенно смотрел на раскачивающуюся от сквозняка занавеску. Он не сказал Черменскому о том, что буквально через полчаса после выхода газеты Ирэн снова ворвалась в редакцию и потребовала немедленного отзыва свежего номера. Когда совершенно сбитый с толку редактор объяснил, что номер уже отдан в розничную продажу, произошел небывалый случай: железная мадемуазель Кречетовская уткнулась лицом в пыльную занавеску и разрыдалась. Впрочем, через минуту она успокоилась, залпом выпила всю воду из графина, объявила, что сей же час по настоянию папеньки уезжает в Питер, а также предупредила, что, если об этой идиотской истерике, вызванной исключительно бессонной ночью и смертельной усталостью, узнает хоть одна живая душа, он, Петухов, будет застрелен на месте из «франкотта». В последнем редактор почти не сомневался и клятвенно пообещал молчать.
Час спустя Владимир был на вокзале, а еще через полчаса сидел в вагоне курьерского «Москва — Петербург» вместе с крайне озадаченным и по этому случаю даже молчавшим Северьяном. Они уже проехали Клин, когда последний все-таки рискнул высказаться:
— Дмитрич, а за каким чертом едем-то? Не драться же с бабой, хоть и сука… А убивать ее из-за пустяка-то не след…
— Я раньше тебя убью, болван, если ты рта не закроешь, — ровно, не поворачиваясь к Северьяну, произнес Владимир, и тот отчетливо понял, что в самом деле лучше будет пока помолчать. И через несколько минут, не желая терять времени даром, уже спал — как всегда, бесшумно и неподвижно.
За окном мелькал однообразный зимний пейзаж. Черный, застывший, почти сплошь скрытый снежными шапками лес сменялся унылыми вереницами деревенских изб с торчащими иногда, как спицы, колокольнями церквушек. Постепенно стемнело, снова пошел снег — сперва редкий, а затем гуще и гуще, заслонив наконец весь вид за окном белесыми косыми полосами, — а Черменский продолжал сидеть не двигаясь, глядя в сумеречное, уже наполовину залепленное снегом вагонное окно и, казалось, ни о чем не думая. Даже зачем сейчас он едет в Питер, что скажет Ирэн и нужно ли вообще что-то говорить после случившегося — даже об этом размышлять ему не хотелось. Перед глазами, бесконечные, плыли воспоминания. И, заслоняя собой все остальное, виделось, как наяву, темное, худое лицо Маши Мерцаловой с лихорадочно блестящими черными глазами — какой Владимир видел ее последний раз, в плохом публичном доме на Грачевке, сидящей за расстроенным роялем и время от времени надсадно кашляющей в испачканный кровью платок. Да, тогда, прощаясь, она упоминала о какой-то своей вине перед ним, и после, в предсмертном письме, которое Владимир знал наизусть и вызывал сейчас в памяти строчку за строчкой, повторила снова: