Когда вражда между монархией и миллионами подданных перешла в кровавую резню, ее суть опять и опять выразил Лев Толстой, статью которого «Не могу молчать» в 1908 году перепечатали сотни европейских и американских газет, но совсем не российских:
«Семь смертных приговоров: два в Петербурге, один в Москве, два в Пензе, два в Риге. Четыре казни: две в Херсоне, одна в Вильно, одна в Одессе.
И это продолжается не неделю, не месяц, не год, а годы. И происходит это в России, в той России, в которой народ считает преступника несчастным и в которой до самого последнего времени по закону не было смертной казни. Помню, как гордился я этим когда-то перед европейцами, и вот второй, третий год не перестающие казни, казни, казни.
Нельзя так жить. Я, по крайней мере, так жить не могу и не буду.
Я буду всеми силами распространять то, что пишу, и в России, и вне ее, чтобы, одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или уничтожилась бы моя связь с этими делами, чтобы или посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются все эти ужасы».
В 1910 году Анатолий Кони писал о деятельности подавлявшего первую русскую революцию председателя Кабинета министров империи Петра Столыпина: «Действия Столыпина не только беззаконны, не только компрометируют царя, но просто глупы, ввиду своих неудачных последствий. Это правительство использует одну статью закона для того, чтобы обойти другую, и создает соблазнительный пример для всех граждан государства».
В строящихся и строившихся тюрьмах умирали и умирали люди, опасные для самодержавия. Вера Фигнер писала о том, как сходил с ума в шлиссельбургских застенках один из руководителей Военной организации «Народной воли» Николай Похитонов:
«Все население тюрьмы, измученное проявлениями болезни Похитонова, скоро пришло в крайне нервное состояние. Все ждали, что вот-вот сам он сделает что-нибудь непоправимое или с ним сделают что-нибудь ужасное.
Дальнейшее пребывание Похитонова в общей тюрьме стало казаться невыносимым даже для самой жандармерии. Болезнь прогрессировала: мания величия, революционный бред, припадки буйства и стремление к самоубийству переплелись в самую острую угрожающую форму сумасшествия, когда для обуздания припадков уже нельзя было не прибегать к физической силе. Ему мучили галлюцинации, и он делал беспрестанные попытки к самоубийству, требовавшие неусыпного надзора. Он то пел псалмы, то неистово кричал и впадал в буйство, то умолял размозжить ему голову. Он перестал осмысливать окружающее, речь становилась бессвязной и состояла из бессмысленного набора слов. Положение, наконец, сделалось совершенно нестерпимым, и департамент полиции уступил и разрешил перевести в психиатрическое отделение Николаевского военного госпиталя в Петербурге.