В следующие два дня Наоми выглядела такой потерянной, что Джон начал волноваться за ее душевное здоровье. Ему казалось, что она была на грани психического срыва. «Одолжи мне пятьсот фунтов», — попросила она его, взглядом моля не задавать вопросов. И он услужливо достал чековую книжку. Как достойно он поступил. Как по-джентльменски.
Именно тогда он наконец понял, что должен сделать. Слишком много вокруг лжи, сказал он себе. И наконец он набрался решительности. Он скажет Джеральдин, что уходит. Он скажет все начистоту. Другого выхода не было. Хотя бы раз, в момент, когда это действительно важно, он будет честен по отношению к себе.
У нее была неоперабельная опухоль. Этот диагноз был поставлен в один миг, с помощью той интуиции, которая отличает одаренного врача от его или ее менее восприимчивых коллег. Пальцы Джеральдин, подлетевшие к тому месту на ее теле, казалось, сами знали, что и где они найдут. Осязая, нажимая, они таинственным образом могли понять и предугадать. Мягкая подушечка пальца ощущала что-то существенное, хотя и невидимое. В ванной Джеральдин тщетно всматривалась в зеркало, туманя стекло тревожным дыханием, но даже ничего не обнаружив — ни припухлости, ни покраснения, — она не усомнилась в своем диагнозе и со вздохом засунула пораженную болезнью грудь в эластичную сбрую.
Можно было бы обратиться к врачам, но зачем? Они тут же отправят ее в больницу, где ей придется подвергнуться унизительным тестам, а что это даст? Только уверенность в том, о чем она и так инстинктивно знала, и тогда это знание станет более реальным.
Сейчас же оно, ее знание, приходило и уходило: оно надвигалось на Джеральдин, расползалось перед ее глазами, а потом, отступая, сгущалось во что-то крошечное и очень плотное.
Внезапно ей вспомнились давно минувшие праздничные субботние вечера в доме Гарви. Она увидела отца, стоящего у кинопроектора; увидела, как конус света в синих облаках сигаретного дыма переносит на стену Дэвида в белой форме для игры в крикет, пухлую школьницу Джеральдин, Элеанор, изображающую Одри Хепберн, — мерцающую, подрагивающую, меняющуюся семью, существующую и несуществующую одновременно (иногда прямо сквозь их фигуры виден был дядя Сидней, выбирающийся из кресла и направляющийся к буфету, чтобы наполнить стакан).
Дядя Сидней до самой своей смерти оставался холостяком. По тому, как в семье произносилось это слово, дети Гарви догадывались, что холостяки — невезучие люди и что по отношению к дяде Сиднею следовало проявлять особое сочувствие и прощать его маленькие слабости. Более того, будучи единственным холостяком в кругу близких знакомых Джеральдин, дядя Сидней стал для нее прототипом. На всю жизнь у нее сложилось убеждение, что холостяки — Дэвид был единственным исключением — были жалкими толстяками, которые умели показывать фокусы с полукронами и забывали дернуть за цепочку, сходив в туалет. В противоположность холостякам женатые люди были счастливцами, и по сей день Джеральдин жалела одиноких подруг и осознавала свое преимущество.