Прощание (Букхайм) - страница 190

— Это все в общих чертах, — говорит шеф.

В своей каюте я долго стою под душем, затем, усталый, ложусь на свою койку и тотчас засыпаю глубоко и крепко, не мучимый никакими кошмарами.


За ужином старик спрашивает меня:

— Ну, и как было в камере безопасности?

И пока я раздумываю, что я должен ответить старику: сногсшибательно, волнительно, тревожно, что представляется мне банальным, старик снова спрашивает:

— Так как это было?

Я вяло отвечаю:

— Я — как выжатый лимон.

Старику этого достаточно.

Мы молча черпаем ложечками наш десерт. Когда старик отодвигает тарелку, он неожиданно говорит:

— В четверть второго уже началась очередная вахта. Что еще сделает боцман с тем подвыпившим парнем, ведь о замене давно позаботились?!

Итак, старик все еще решает проблему Фритше. Черт бы побрал эту проклятую историю! С другой стороны, такие аферы — настоящий подарок для корабля. Это будоражит людей, заменяет им футбол или бой быков, заставляет встать на ту или другую сторону! Но старик вызывает у меня жалость: ему одному приходится отдуваться за всех и представлять в одном лице и навигатора, и инженера, специалиста по погрузочно-разгрузочным работам, мирового судью, психиатра, судью по трудовым спорам. В конце концов от него еще потребуют, чтобы он встал к котлам на камбузе, потому что снова и снова разочарование этой привередливой банды на борту направлено на еду.

На палубе мы присаживаемся на тюки белья. На небе проецируются цветные переливы неимоверной красоты. По сравнению с этим широкий экран синемаскопа — спичечный коробок, здесь проекция накладывается на панораму, охватывающую весь горизонт. По обе стороны впереди и за спиной — везде идет другая программа проецирования. И на расстоянии большого пальца вытянутой руки, и высоко в зените небо представляет собой единственное в своем роде буйство красок. Блестящий колеблющийся колокол распростерся над нами. Ни с чем не сравнить это широкоэкранное кино. Только в море видимость такая всеохватывающая, и нигде не встретить в природе такую безупречную линию, как видимый горизонт.

На востоке — совсем медленно, все больше и больше, растворяется берлинская лазурь, и уже добавляется к этому чуточку черного, в то время как на западе еще долго доминирует просвечивающий желтый цвет. Постепенно он слабеет, угасает, как больной, и невозможно уловить момент, когда он исчезает, только вплотную к линии горизонта чуть просвечивает зеленый.

Уже вскоре небо приобретает холодную голубизну, а море становится «чернильным».

Всю эту расплывчатость, рассеивание и переход тончайших оттенков уже трудно уловить, но теперь шествие облаков, освещаемых заходящим светилом на фоне сочно тонированного небесного свода как гигантскими софитами и собирающих меняющиеся краски при своем проходе. Вот одна стена облаков в оранжевом пламени сверкает на фоне сочной Веронезской голубизны, безобразно распушенный клубок пакли, плывущий в пылающей красным глубине неба; неожиданно цвет противостоит цвету. Так же быстро, как и краски, изменились и формы. И плотно над горизонтом, в середине рапсодии цвета — светящийся глаз светила. Теперь солнце испускает сверкающие лучи. Между скоплениями облаков натягиваются меняющиеся ленты. Теплый свет, холодный свет во всех транслюцидных тональностях. Облака перестраиваются в плоско висящие гирлянды. И тут в один момент гаснут копья света. Светило исчезло за гирляндами. Все краски становятся блеклыми, только края гирлянд пылают.