Прежде чем вернулся Флай, прилетела назад храбрая вальдшнепиха, опять тревожно заверещав надо мной, кинувшись, как мне показалось, чуть ли не к моим ногам, и, едва не касаясь земли, опять вдруг взмыла над ольховыми кустами, закричав еще громче и отчаяннее прежнего. Тут же из кустов поднялись два или три птенца и, порхая, как бабочки, полетели прочь. Крылья их были еще так слабы, что я видел, как птички стали снижаться, планируя меж стволами деревьев.
В этот момент подбежал запыхавшийся и обезумевший мой пес, диковато озираясь и не видя меня.
— Ко мне, Флай! — крикнул я, распираемый нетерпением. — Ко мне! Кому говорят!
Он метнулся от меня, даже не взглянув в мою сторону, но тут же возвратился, будто что-то забыл, и стал внимательно прислушиваться: висячие уши мешали ему, и он склонил голову набок, приоткрыв чуткую раковину. Я опять позвал его к себе. Он наконец увидел меня, бросился, застонав от восторга, стал прыгать на грудь, а я как мог успокаивал его, свистящим шепотом приговаривая:
— Тихо, Флай, тихо… Все хорошо. Только — тихо!
Ему не хватало воздуха, и он словно бы рвал его зубами, глотал и глотал его, захлебываясь пенистой массой, надрываясь и страдальчески стеная при этом.
Я же тем временем шел к высокой елке, широко раскинувшей нижние ветви, под которую, как мне показалось, опустился один вальдшнепенок.
— Ищи, Флай, — молил я собаку. — Птичку ищи! Вот тут где-то птичка, ты понимаешь?
Глаза его, казалось, пожелтели, пропитались ублюдочной зеленцой; кожа вокруг разинутой до ушей пасти собралась складками; длинный язык часто-часто в такт дыхания дергался, свесившись через зубы набок, — вид у Флая был загнанный и несчастный, а глаза как будто слезились в страдальческом прищуре: он не понимал, о чем я его прошу.
И тогда я проклял его! возненавидел! испепелил злобным взглядом! Готов был ногой пнуть этот рыжий, мокрый, трясущийся ком глупой шерсти, глядевший на меня с вековой тоской какого-то смертельно усталого кули.
Я забылся в дикой своей страсти и, схватив за шиворот, поволок Флая к елке, в безумии приказывая ему искать, искать, искать.
Но вдруг сам обомлел, обессилел, расплылся в глупейшей улыбке; рука моя, вцепившаяся в мокрую, теплую холку собаки, пахнущую псиной, ослабла, и я позабыл о Флае, который испуганно дрожал у моих ног.
Под шатром еловых ветвей, в буром полусумраке, в аромате смолы, на ровной подстилке из опавших коричневых хвоинок, лежал на брюшке, как котенок, затаившийся птенец.
Он был так тих и спокоен; выпуклый глаз его так задумчиво и умно смотрел на меня; коротковатый еще, розовый клювик, уткнувшийся в хвоинки, придавал всей его позе такой обиженный вид; так он хорош был в своей самости и трогательной независимости, в какой-то хозяйской уверенности, что с ним ничего плохого не может произойти под этим большим шатром возле смолисто-сахарного могучего ствола огромной ели, что я сам вдруг превратился, созерцая это чудо, в чутьистого и осторожного сеттера, замершего в стойке над причуянной птицей; я не в силах был шевельнуться: все мышцы мои и суставы были парализованы, дыхание остановилось, словно оно мне и не нужно было совсем.