Ревизанов долго думал. По лицу его ходили тени. Он сел к письменному столу, несколько раз брался за перо и снова опускал его… Ему — против воли — стало жаль женщины, писавшей это робкое, униженное письмо.
— Да… но отказаться от нее — невозможно, — размышлял он. — Она зацепила меня слишком крепко: если я отпущу ее, это отравит мне жизнь, будет грызть меня целые годы… «Немолода»… «есть красивее меня»… странные эти женщины!.. живут, живут — доживают до конца бабьего века — и все еще думают, что любят их за молодость, за красоту… Любят — потому что любится; любят не женщину, но свою прихоть к ней.
Он еще раз перечитал письмо, хмурясь все больше и больше… Память уносила его к далекому, но не забытому времени, когда он, смущенный, растерянный, уничтоженный, стоял пред этою самою женщиною, которая теперь ползает у его ног с мольбами о пощаде, и не знал, что ответить на ее негодующий взгляд, обличавший его лицемерие, — взгляд ангела в день судный… И как тогда, он теперь снова то краснел, то бледнел под этим воображаемым взглядом…
«Как я был тогда побежден! как раздавлен! — думал он. — О, больше уж никто, никогда в жизни не одерживал надо мною такой победы… Нет, нам надо поквитаться. Есть моменты, которые остаются жить в сердце навсегда, как зудящие кровоточивые ранки.
Этот момент, когда она застала нас с Олимпиадою, — из таких. Мне стыдно себя в ту минуту, стыдно… вот чего я ей не прощу, вот ради чего она мне нужна теперь! Я хотел бы забыть, что она была сильнее меня, и тогда легко отпустил бы ее на свободу… Но над памятью своею никто не властен… я все помню и ничего не простил… Может быть, я и люблю-то ее потому, что она — одна из всех женщин, каких бросала судьба в мои объятья, — сумела однажды смутить меня и унизить, умеет теперь презирать и ненавидеть; потому что с нею надо бороться, надо покорить ее, завоевать… Ступить ей сейчас — значит, быть побежденным ею во второй раз… Ни за что!»
И на полученном письме Андрей Яковлевич написал решительным и твердым почерком:
«У меня, суббота, 12 часов ночи».
Он запечатал письмо в конверт со своим вензелем и, часом позже, проезжая мимо квартиры Верховских, сам отдал его горничной для передачи Людмиле Александровне.
— Не потеряй, милая, — предупредил он, — здесь билет в театр.
— Теперь я уверен, что моя взяла! — улыбался Андрей Яковлевич, летя в своих санках по Пречистенке. — И надеюсь, что, возвратив письмо, я поступил, хотя настойчиво, но по-рыцарски… Никогда не надо натягивать струну до последнего: оставь свободным хоть один колок. А в этой скрипке струны натянуты уже сильно, очень сильно.